Камил Петреску - Последняя ночь любви. Первая ночь войны
Я кидаюсь на землю вместе с солдатами, которые бегут за мной. Кажется, я готов перенести все что угодно, только не этот грохот. Взрывы подобны столкновению раскаленных паровозов, они словно ударами кузнечного молота вбивают гвозди мне в виски и ножи в спинкой мозг.
Ружейные выстрелы нас преследуют по пятам.
Я знаю, что больше ничего нельзя сделать.
— Они идут за нами, господин младший лейтенант, — стонет какой-то солдат, изможденный, словно тифозный больной.
Безразличие, что-то вроде столбняка, овладевает мной. Вся моя воля истощилась в конвульсивных порывах тела. Свист пуль смешивается с оглушительными взрывами снарядов и на их фоне кажется смешным и каким-то неощутимым для моих чувств.
Еще рывок: ведь там, далеко внизу, все же — село. Снова вой снарядов, взрывы, и перед нами взлетают фонтаны грязи.
Наступила, кажется, минута передышки. Измученный, я шепчу:
— Никулае, давай свернем налево. Они стреляют нарочно на десять шагов вперед, чтобы накрыть нас взрывом.
Но в тот же миг снова раздается дикий визг снарядов, потому что, кроме тех пушек, которые стреляют, когда мы лежим, другие, кажется, только и поджидают, когда мы встанем. Ясно, что, пользуясь случаем, те, наверху, практикуются в учебной стрельбе, так же как раньше проводили учебный смотр.
Обессиленные, мы пытаемся повернуть направо. Но и там нас настигают снаряды, потому что у них все рассчитано, предусмотрено, как на птичьей ловле. У меня в голове ни одной мысли. Мозг, кажется, расплавился, нервы от страшного напряжения лопнули, как прогнившие веревки. Я даже не могу понять, те же люди вокруг меня или другие, есть ли убитые и сколько. Теперь мне даже не хочется бежать. Говорят, на Каспийском море бури так ужасны и некоторые так мучительно страдают от морской болезни, что, подавленные безразличием, даже не пытаются спастись, когда их швыряет в море. Таким, от всего отрешившимся, чувствую себя сейчас и я. Не понимаю, чем испачканы лица людей, землей ли, копотью? И до меня едва доходит причитание, что звучит, как литания, как проклятие из Апокалипсиса, исторгаемое, кажется, из глуби глубин души:
— Накрыла нас земля Господня...
Человек с потухшими глазами и пеной на губах не может произнести ничего другого и повторяет, повторяет только эти слова. Мгновение тишины. Они в самом деле бьют куда-то далеко, за холм, и снаряды пролетают высоко над нами, повизгивая, как вагонетки, разыскивая неизвестно кого. Шагах в двадцати от нас — в болоте пробивается ручеек. Я облизываю пересохшие губы, мы переглядываемся и кидаемся туда: люди идут теперь за мной без всяких приказов. Когда мы добегаем до болотца, снаряды, вылетевшие одновременно с нами, ударяют в лежащий впереди холм, сотрясают его с громким воем и окутывают черной землей и дымом. В ушах непрерывный оглушительный грохот, даже сейчас, когда снаряды летят мимо.
Но вот они разъярились так, словно их обманули. Они было начали стрелять реже, считая, что мы согласились быть убитыми. А сейчас опять метят в болото: в нас. Мы надеемся, что, по крайней мере, здесь снаряды, ударяясь в мягкое, не все разорвутся. И в самом деле, лишь некоторые из них вздымают фонтаны грязи, другие, громко чавкнув, тонут в ней. И вдруг я ясно понимаю, что весь ужас этого мгновения не во взрывах: снаряды — огромные, как ведра, — летят прямо на нас, в нас, отыскивают нас, как пули. И мы чувствуем, как необъятно они велики по сравнению с пулями — так, должно быть, чувствовали себя европейские путешественники на других материках, когда на них накидывались, если только они и вправду существуют, ядовитые мухи величиною с орла. Снаряды со свистом падают один за другим, словно кто-то рубит саблей и, не сумев с первого удара снести нам головы, машет в злобе направо и налево, слепо и бессмысленно уничтожает все на своем пути. Мы забираемся в болото по горло, но, как ни велик наш страх, не можем нырнуть в него с головой. Потом бежим, чувствуя, как у нас в висках бьют огромные кузнечные молоты, петляем между фонтанами грязи и глины, вырастающими впереди, в пяти-шести шагах друг от друга. Ручеек изгибается, и правый берег, подмытый водой, выше и отвеснее левого. Там мы и прячемся, совсем оглушенные; даже если мы здесь не защищены от снарядов, по крайней мере, нас отсюда не видно, и ощущение, что мы укрыты от глаз смерти, ни с чем не сравнимо. Из воды, смешанной с грязью, торчат только наши головы. Нас семеро, и лица у нас искажены, как в агонии.
Те, другие, стреляют теперь с остервенением людей, которым, по вине подопытных, не удалось продемонстрировать свое мастерство.
Я знаю, что одного снаряда, пусть даже в верхнюю кромку обрыва, если так можно его назвать, хватит, чтобы превратить нас в прах, но (я и теперь не могу понять почему) мне не кажется это таким ужасным, может быть, оттого, что между мной и снарядом, хотя бы в первую долю секунды, будет прослойка из земли, и он не сразу разнесет мне голову.
С горечью я думаю о том, что несравненный храбрец Ахилл был неуязвим для стрел и мечей — и, может быть, именно поэтому так отважен, — неуязвим весь целиком, кроме одной только пятки. Мне бы хотелось защитить от ярости железа хотя бы голову.
Четыре пушки бьют на десять шагов впереди нас, пытаясь сплошным огнем перерезать нам путь, а четыре других — разнести берег, к которому мы словно прилипли. Холм вздрагивает от частых взрывов, как от непрекращающегося землетрясения.
Примерно через полчаса им это надоедает, и они разочарованно замолкают.
Мы облегченно вздыхаем, но от усталости не можем вымолвить ни слова. Измазанные грязью, мы неотличимы друг от друга, тесно сбившись в кучку в маленьком углублении под обрывом, на клочке земли не больше лежанки. И только Марии Тукей, с пеной на усах и губах, все причитает, тягуче, словно затверживая извечное проклятие:
— Накрыла нас земля господня...
Никулае Замфир ладонями стирает с лица липкую грязь.
Я спрашиваю его, улыбаясь, как после перенесенной операции:
— Ну как, жив, Замфир?
— Прямо проклятие на нашу голову... Но мы за вас держимся, господин младший лейтенант. Что будет с вами, то и с нами.
Двое солдат бросили оружие, чтобы легче было бежать.
— Эй, Марин, где ваши винтовки? — Он грустно качает головой...
— Наши винтовки...
Никулае Замфир смотрит на свою винтовку с заляпанным грязью затвором.
— А разве наши еще на что-нибудь годны? Да мало ли их здесь побросали? Вон, глядите…
— Посмотри-ка осторожненько, не идут они за нами? Замфир высовывает голову и говорит не то с удивлением, не то с покорностью:
— Идут, господин младший лейтенант, идут. Давайте выпустим несколько залпов, чтобы их подивить, да побежим.
Я снимаю перчатки, измазанные грязью, беру чью-то винтовку. Замфир делает то же, еще двое поднимаются за нами.
— Стреляйте не целясь, быстро...
При звуке наших выстрелов те, шедшие беспечно, как па прогулку, кидаются на землю.
— Не понимаю, чего они тянут?.. Их так много, давно уже могли бы добежать и взять нас тепленькими, — говорит один солдат.
— Немец человек расчетливый, — объясняет Замфир. — Зачем ему терять людей, если он может взять нас струментом?
Артиллерия внезапно открывает огонь, захлебываясь отчаянной злобой...
Снова яд страха у нас в крови. И ведь мы знали, что ничего не кончилось, но возобновившийся огонь кажется неожиданным. И вдруг вздрагиваю: дурная примета. И выбрасываю пачку писем... Мне кажется, есть какая-то связь между этими украденными письмами и неуловимой игрой случайности, посылающей снаряд на полметра левее или правее. Бросаю и фотоаппарат, но прорезиненный плащ все же оставляю... так ужасно я боюсь холода.
Снаряды, падающие в болото, снова покрывают наши лица грязью, другие, то приближаясь, то удаляясь, нащупывают край оврага. Каждый взрыв оглушает нас ужасным .металлическим скрежетом, словно жестяные вагоны грохаются на асфальт откуда-то сверху, словно огромный молот забивает нам в уши железные колья.
Взрыв снаряда — как крушение поезда. Кто .мог бы перенести шестьсот-семьсот крушений за один-единственный день?
Снаряд попал в кромку обрыва... Мне кажется, что двое моих солдат, стоявших поблизости, задеты осколками, но не .могу в этом убедиться, потому что глаза мои вдруг сами собой закрываются и тело выгибается в эпилептической конвульсии.
— Послушай, Думитре, брось ты этот плащ, «чтоб было легче бежать»! — и я кидаюсь вперед, потому что у меня такое ощущение, словно мы стоим в могиле. Начинается безнадежная гонка по руслу ручья, напоминающая отчаянное бегство конного адъютанта. Метрах в двухстах — новый обрывистый изгиб. Мы добегаем до него трое, потому что от остальных нас отделили взмывающие в воздух, огромные, как башни, фонтаны земли и дыма.
Здесь мы находим восемь или девять человек из моего взвода, ожидающих подходящего момента, чтобы бежать дальше.
Сзади мчатся еще двое из тех, что были со мной. Подбегая, они не ложатся, они плюхаются на землю и только потом внимательно оглядываются.