Уильям Теккерей - Теккерей в воспоминаниях современников
Отъезду отца в Америку предшествовало множество приготовлений, предполагалось даже сдать в аренду дом, в котором, в конце концов, закрыли комнаты, оставив для охраны старых слуг, - надо сказать, что слуги редко покидали моего отца. Прежние издатели подарили отцу в дорогу серебряную чашу для пунша, а новые (не нужно забывать, что я пишу о событиях полувековой давности) - превосходную шкатулку для писем, и нам с сестрой - чудесный карандашный портрет отца работы Сэмюела Лоренса, чтоб мы смотрели на него и не скучали. Наконец, подошло время отъезда. Сначала мы втроем отправились в Европу, чтоб встретиться там с бабушкой и дедушкой, потом часть пути проделали все вместе, но вот, нужно было расставаться. Я помню и сейчас, как на какой-то железнодорожной станции, кажется, в Олтене, он стоял возле деревянного столба, потом наклонился, поцеловал нас и усадил в вагон. У всех было тяжело на сердце, и, пока поезд набирал скорость, он все стоял на том же месте, такой высокий и прямой, и долго провожал нас взглядом. Мы так и не привыкли к расставаниям, хотя обычно он возвращался в добром здравии, веселый, довольный и поездкой, и ее плодами...
ДЖЕЙМС ФИЛДС
ИЗ КНИГИ "ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ С ПИСАТЕЛЯМИ"
Я имел возможность наблюдать за литературной работой Теккерея как в Америке, так и в Англии, и на мой взгляд, он сочинял вполне легко, просто у него была привычка тянуть и медлить. Почти все свои сочинения он писал для журналов месячными порциями, когда редакторы стояли у него над душой. По его собственному признанию, начиная роман, он часто не знал даже, сколько в нем будет действующих лиц, и вообще, как он выражался, не имел четкого представления об их моральном облике. Иной раз, в особенности когда накануне он допоздна засиживался за ужином и утром бывал не в духе, его тянуло изображать их коварными злодеями; если же он вставал в хорошем настроении, с ясной головой, тут уж он щедро позволял своим героям и героиням совершать бесчисленные благородные поступки. Сочинив удачный пассаж, который ему самому нравился, он хватал шляпу и бежал из дому на поиски кого-нибудь из знакомых, чтобы не откладывая прочитать ему написанное. Гилберт Уэйкфилд, признанный знаток древнегреческого языка, любил повторять, что достиг бы гораздо большего, если бы начал свои штудии раньше; но, к сожалению, он занялся этим языком только в пятнадцать лет. А Теккерей, приведя это замечание Уэйкфилда, сказал мне: "Я бы тоже гораздо лучше владел английским языком, если бы взялся читать Филдинга, когда мне еще не было десяти лет". Это очень ценное высказывание, поскольку оно свидетельствует о том, кого Теккерей считал своим учителем.
Однажды, снежной зимой 1852 года, я встретил Теккерея на Бикон-стрит (в Бостоне) - он мужественно шагал, презрев непогоду, а под мышкой у него были новенькие томики "Генри Эсмонда" (только что вышло английское издание). Завидев меня издалека, он с радостным гоготом поднял книжки над головой. А когда мы сблизились, сказал: "Вот самое лучшее, на что я способен, несу Прескотту в награду за первый обед на американской земле, которым он меня угостил. Этой книгой я горжусь и готов оставить ее как память после себя".
Поскольку он писал месячными порциями и склонен был откладывать работу над очередными главами до последней минуты, у него часто случались большие неурядицы. Как-то летом, в сентябре 1859 года, я оказался в составе большой компании, которую Теккерей пригласил к шести часам в Гринвич на обед. Мы должны были все приехать из Лондона, собраться в вестибюле гостиницы и ровно в шесть встретиться там с ним. Соответственно мы сели на пароход и точно в назначенное время были там, где уговорились. Пробило шесть - пригласивший нас к обеду Теккерей, со своей стороны, уговора не выполнил. Дородная фигура хозяина не появилась среди гостей... В недоумении мы провели так целый час ни Теккерея, ни обеда... Какой-то толстяк с голодным блеском в глазах доверительным шепотом сообщил нам, что все блюда давно перестоялись и уже полчаса как стали несъедобны. Но в эту минуту за дверью раздался жизнерадостный гогот, и вошел Теккерей. Он даже не переоделся к обеду, не отмыл чернила с пальцев. Хлопая в ладоши и кружась на одной ноге, он провозгласил: "Хвала небу, последний лист "Виргинцев" ушел в типографию!" И не извинившись за столь позднее появление, никого никому не представив, он со всеми по очереди радушно поздоровался за руку и пригласил нас поскорее к столу. Его радость по поводу окончания книги затмила все другие чувства, и мы разделяли ее - хотя блюда, которые нам подали, и вправду оказались все переваренные и пережаренные.
Притом что Теккерей так великолепно, элегантно читал лекции, если ему случалось держать речь перед большим собранием, это у него часто кончалось конфузом. Бывало, произнесет две-три фразы, и дело застопорилось. Он заранее очень тщательно готовил выступления и считал, что вот сейчас непременно произведет фурор. И когда как обычно терпел фиаско, то нисколько не унывал, а забыв, что хотел сказать, преспокойно садился на место, и его аудитория улыбалась вместе с ним так же благодушно, как и он сам. Раз он пригласил меня съездить вместе с ним из Лондона в Манчестер и послушать, как он будет произносить большую речь по случаю учреждения бесплатных библиотек в этом городе. В пути он много рассуждал о том, какими приемами красноречия собирается воспользоваться, чтобы отцы города Манчестера не устояли перед его призывом и раскошелились. Вот этим пассажем он проймет богатых купцов, этим пронзит сердца духовного сословия, и так далее. Хотя до него будут выступать Диккенс, Бульвер и сэр Джеймс Стивен, все записные краснобаи, на этот раз случай особенный и он намерен их превзойти... Действительно, тогда был особенный случай. Вставая, чтобы начать свою речь, он подмигнул мне из-под очков, словно говоря: "Ну, а теперь держитесь все. Предыдущие ораторы выступили отлично, но я сейчас продемонстрирую такое искусство, какое им и не снилось". В блестящей, изящной манере он начал свою речь, и минуты три все шло безупречно. Но вот в середине самой проникновенной и самой замысловатой фразы он вдруг замолчал, с комическим отчаянием воздел очи к потолку, спрятал руки в карманы брюк и сел. Присутствующие, как видно, были к этому готовы - услышав очередную неоконченную речь Теккерея, никто в зале не выразил ни удивления, ни недовольства. А он так и остался преспокойно сидеть у всех на виду, и когда после собрания мы возвращались домой, без тени смущения сказал мне: "Мой милый, выражаю вам мое глубочайшее сочувствие: сегодня по совершенно случайным причинам вам не удалось услышать самую лучшую речь, когда-либо сочиненную для произнесения перед публикой, великим оратором Британии". И больше я не слышал от него об этом ни слова.
Теккерей никогда не гулял - в противоположность другому знаменитому романисту наших дней, о котором всем известно, как много часов ежедневно он проводил на свежем воздухе. В настоящее время можно почти наверняка утверждать, исходя из единодушных свидетельств английских друзей Теккерея и знавших его медиков, что причина его преждевременной смерти - в этом небрежении законами природы. Крепкий организм сулил ему долголетие, но Теккерей недопустимо перегружал свой мозг и не давал необходимой нагрузки ногам. "И жизнь с размахом, и мысль с размахом", - любил повторять он, переиначивая строку известного стихотворения.
Теккерей был очень чувствительный человек и легко поддавался влияниям, его ничего не стоило подбить на поступки, которые мир считает нелепыми, так что он мог совершать глупости, подобные тем, какие сам же беспощадно высмеивал в своих романах. Никто так сокрушительно не разил снобизм, как Теккерей, но при этом он сам себя постоянно называл неизлечимым снобом. Бесспорно, это было преувеличением, но в его самоукоризне имелась крупица истины, и она не могла укрыться от его зоркого взгляда, как бы ни был ему близок объект наблюдения...
Когда он в ноябре 1852 года приехал в Бостон, ему страшно понравилась непривычная американская еда. Он еще в Лондоне с любопытством расспрашивал, например, об американских устрицах, наслышавшись удивительных рассказов об их невероятных размерах. Мы позаботились, чтобы его недоуменному взору предстали самые крупные, отборные экземпляры, и при этом, извинившись, сказали, что вот, мол, удалось достать только мелочь, но в следующий раз оплошность будет исправлена. А на тарелке перед ним лежали в раковинах шесть моллюсков вызывающе-фальстафовской упитанности. Вижу, Теккерей занес вилку и смотрит в нерешительности, потом оборачивается ко мне и озабоченным шепотом спрашивает: "А как их есть?" Я живописал ему способ, каким свободнорожденные жители Америки справляются с такой задачей. Уверовав, что она выполнима, Теккерей выбрал из полудюжины устриц самую маленькую (а большую отодвинув, потому что, как он объяснил, она напоминает ухо первосвященникова раба, отсеченное апостолом Петром) и наклонил над нею голову, будто читал молитву. Все глаза следили за тем, как великий английский писатель будет выходить из непривычного положения. А он разинув рот во всю ширь, поднапрягся - и дело было сделано. В жизни не забуду, с каким комическим ужасом он глядел на остальные пять великанских раковин. Нарушив полнейшую тишину, я осведомился, что он чувствует. "Глубокую признательность, - ответил Теккерей, отдуваясь. - И тяжесть в животе, будто заглотал целого младенца".