Уильям Теккерей - Теккерей в воспоминаниях современников
Отец наш очень радовался, когда спустя лет десять Лич и его семья обосновались в Кенсингтоне, с живейшим интересом он следил за тем, как обставлялся их прекрасный старинный дом. Как-то утром я шла по Кенсингтон-роуд в сторону Пэлас-Грин и вдруг увидела отца, который осторожно нес две голубые голландские фарфоровые вазы - он выкрал их из собственного кабинета. "Хочу посмотреть, как они будут выглядеть в столовой Лича на каминной полке", - объяснял он мне. Я последовала за ним в надежде, что вазы не придутся к месту (нам с Минни часто доводилось сокрушаться о то и дело исчезавших из дому красивых безделушках и фарфоровой посуде). Точно я уже не помню, но, надо думать, люди удивлялись, глядя, как он идет по улице с вазами в руках, зато я помню, что ему было весело и очень любопытно, чем все это кончится, и помню, что чугунные ворота, как и все двери, стояли нараспашку, но дом был пуст - хозяева еще не прибыли. По комнате деловито сновали рабочие, прибивавшие ковры и распаковывавшие мебель. Мы пересекли прихожую и прошли в устланную новым турецким ковром прекрасную старинную столовую, высокие окна которой выходили в сад. "Я знал, что тут они придутся кстати", - сказал отец, поставив голубые вазы на высокий, узкий выступ, и с той минуты они всегда стоят там в моей памяти.
Статью о творчестве Джона Лича отец опубликовал в "Куотерли ревью". Там есть слова: "Пока мы живы, мы должны смеяться". Не мало ли мы смеемся? Наши отцы смеялись лучше нас. Не переели ли мы плодов с древа познания? Трудно сказать. Искусство последователей Лича еще не вышло из-под его волшебной власти, но родственные виды человеческой деятельности - риторика, литература и другие, по мнению иных, не отличающихся широтою кругозора критиков, скатились до излишней, неприглядной откровенности. Порой я задаю себе вопрос, как отозвался бы о нас писатель-моралист, живи он в наши дни. Не знаю, как оценят нынешнюю пору молодые, когда, став взрослыми, оглянутся на это столь запутанное время. Теперь овечьи шкуры не в чести, и в моде больше волчьи, но и они не настоящие. Мечтающий о роли льва кажет ослиные уши, и фарисей старается пройти по людной улице под ручку с мытарем, чтобы задобрить избирателей. Понять это непросто, еще трудней извлечь благой урок. И тем не менее, в один прекрасный день, пока мы топчемся на месте и разглагольствуем о пустяках, тихо войдет какой-то новый гений, какой-то неизвестный Лич, коснется самого привычного и - раз! - зальет всю землю новым светом и в мире снова расцветет улыбка. "Разве бывает слишком много правды, доброты, веселья, красоты?" - сказал о Личе тот, кто с ним дружил всю жизнь.
ГЕНРИ ВИЗЕТЕЛЛИ
ИЗ КНИГИ "ВЗГЛЯД В ПРОШЛОЕ"
Когда я пришел по указанному мне адресу - дом на Джермин-стрит, восемь или десять подъездов от Риджент-стрит и через несколько подъездов от нынешнего Музея геологии - и постучал в дверь для квартирантов, молодая служаночка в ответ на мой вопрос пригласила меня следовать за ней наверх. Я поднялся за ней под самую крышу и, передав свою карточку, был приглашен войти в первую комнату, где высокого роста худощавый джентльмен лет тридцати - тридцати пяти, с приятной улыбающейся физиономией и с носом без переносицы, в халате безусловно парижского покроя, поднялся мне навстречу от небольшого столика, стоявшего у ближайшего окна. Став на ноги, он из-за низкого потолка показался еще выше ростом, а в нем и правда было шесть футов с лишком. Комната была более чем скромно обставленной спальней - простые стулья с плетеными сиденьями и крашеная французская кровать, а на голых, холодных и невеселого вида стенах - ни зеркала, ни картин. На столе, из-за которого мистер Теккерей поднялся, была постелена белая скатерть, на ней стоял поднос со скудным завтраком - чашка шоколаду и тарелка с гренками, а на другом конце лежали тесно сдвинутые письменные принадлежности, два-три номера "Фрэзерс мэгезин" и несколько листов рукописи. Я вручил ему письмо мистера Никкисона и объяснил цель моего прихода, и мистер Теккерей сразу же предложил, что может писать о живописи, рецензировать те книги, какие ему вздумается, да изредка давать статейку об опере - главным образом о ее завсегдатаях, добавил он, а не с точки зрения критика. Он был так доволен тремя гинеями в неделю, которые я предложил за несколько столбцов, что в шутку выразил готовность подписать на этих условиях хоть и бессрочное соглашение.
По тому, с какой готовностью он согласился получать дополнительно 160 фунтов стерлингов к своему доходу, я понял, что предложение мое ему весьма выгодно. Во всяком случае, смиренное жилище, где он тогда обитал, указывало на то, что как раз в это время строжайшая экономия была его обычаем.
Мистер Теккерей в тот период болезненно ощущал, как ему не хватает умения гравировать, и просил меня найти ему кого-нибудь, кто отгравировал бы фронтиспис к томику "Каир" с его акварельного наброска. Я отдал эту работу одному нашему молодому мастеру по фамилии Туэйтс, который в дальнейшем перенес на дерево несколько набросков Теккерея к "Балу у мистрис Перкинс" и немного оживил руки и другие детали, нарисованные на форме самим Теккереем... Благодаря небольшим услугам, которые я мог оказать ему, я с ним очень сблизился и, пока печатались рисунки к "Балу у мистрис Перкинс" и другие его рождественские повести, которые у нас шли, много с ним видался, потому что он оказался почти таким же придирой в отношении того, как его наброски переводились на дерево, как несколько позже оказался мистер Рескин. Однажды, когда он зашел на Питерборо-корт, у него был с собой небольшой пакет в оберточной бумаге, и, развернув его, он мне показал два своих рисунка для иллюстраций в первый выпуск "Ярмарки тщеславия". Вместе с ними была завернута рукопись начала романа, о котором он несколько раз говорил со мной, особенно в связи с причудливым характером, жившим в Чизик-аллее, неподалеку от места, где я тогда обитал. В тот день он собирался повидать Брэдбери и Эванса и предложить свою работу им. Хотя Теккерей никогда не давал понять, что ищет похвалы, - что бы ни говорил по этому поводу сержант Баллантайн, - пренебрежительные замечания всегда повергали его в тоску, и я был рад случаю расхвалить оба его рисунка, качество которых, как он уверял, вызывало у него сомнения, а заодно и поздравить его с замечательным заглавием всей работы, которое я тогда услышал от него впервые.
Через каких-нибудь полчаса Теккерей появился снова и с сияющим видом сообщил мне, что дело улажено. "Брэдбери и Эванс, - сказал он, - согласились с такой готовностью, что я, черт возьми, жалею, почему не запросил с них на десятку больше. Я уверен, что они пошли бы на это". Потом он объяснил мне, что попросил пятьдесят гиней за каждую часть, в том числе два листа буквиц, гравюр и заставки в начале каждой главы. Текст, как я помню, он считал по 25 шиллингов за страницу, две гравюры - по шесть гиней штука, а заставки в начале глав подкинул задаром. Так сам мистер Теккерей оценивал себя в 1846 году нашей эры как автор и иллюстратор.
Басня о том, будто "Ярмарка тщеславия" обошла чуть ли не всех издателей, пока нашелся на нее покупатель, печаталась десятки раз и несомненно будет еще повторяться как разительный пример тупости лондонских книгопродавцев прошедшего поколения. А между тем в ней нет ни на йоту правды. Если поднять издательские архивы тех времен, я уверен, что там не найдется ни слова о том, что рукопись эта когда-либо им предлагалась... Недоразумение с "Ярмаркой", так описанное, предполагает, конечно, что рукопись была закончена и предложена в таком виде полудюжине болванов, которые с благодарностю ее отвергли; но я-то не сомневаюсь, что когда он заключил договор с фирмой "Брэдбери и Эванс", они могли знать о ней только то, что мистер Теккерей мог сообщить им в очень коротком разговоре, и кроме первой главы тогда не было написано ничего.
Я не сомневаюсь, что издатели купили "Ярмарку" - как покупается до сих пор большая часть произведений известных писателей, - исходя только из тогдашней репутации автора, которую сильно повысила публикация в "Панче" "Книги снобов". Мне доподлинно известно, что, когда "Ярмарка" начала выходить, большая часть романа писалась под нажимом типографии, и нередко окончательная порция "текста", нужная для заполнения оговоренных тридцати двух страниц, создавалась, когда мальчик из типографии уже дожидался в прихожей на Янг-стрит. Такое часто бывало с работой, которую мистер Теккерей сдавал помесячно, и удивительно то, что, рождаясь в таких невыигрышных условиях, она продолжала быть одинаково и отменно хорошей.
Я с удивлением прочел у декана Хоула, что Теккерей, когда бывал в разговорчивом настроении, говорил столь блистательно, что остроты сталкивались и душили одна другую. Во всяком случае, ни я сам этого не замечал, и никто из многих других, кто был с ним коротко знаком. За те семь или восемь лет, что я часто с ним видался, мне ни разу не показалось, что ему хочется блеснуть в разговоре - он вообще не говорил ради эффекта, не пытался завладеть беседой. Обычно он вставлял от себя какой-нибудь шутливый комментарий и проявлял большее терпение к занудам, чем свойственно людям столь талантливым. Когда разговор становился скучным или утомительным, он оживлял его каким-нибудь остроумным сатирическим замечанием и уводил в новое русло. Из маленьких проповедей "в сторону", которые он произносил в своих книгах, в разговор не попадало ничего. В этот период его карьеры присущая ему безмятежность характера и очаровательная любезность пленяли всех, кто с ним встречался, несмотря на легкую саркастичность его шуток.