Уильям Теккерей - Теккерей в воспоминаниях современников
Сам я по собственному опыту хорошо понимал его редакторские треволнения и на свой скромный лад им сочувствовал. Легко ли, человек отвечает за целый журнал. С приличными авторами он, по его словам, вполне ладил, а вот всякие вымогатели и пасквилянты доводили его до умопомешательства. Он рассказывал смешные истории о своих мучениях с "милыми дамами", как он именовал самозваных поэтесс. Они одолевали его своими виршами, проходу ему не давали, даже дома (он жил тогда на Онслоу-сквер) он не чувствовал себя в безопасности. "Эти нежные созданья требовали, чтобы я переиначивал за них их писанину, коль скоро я находил ее неудобопонятной, - рассказывал он, - и выправлял их корявые строки. Своими усладительными и слабительными виршами они меня чуть в могилу не свели, ей-богу, сил моих не было. И я спасся бегством во Францию".
Зато он пришел в совершеннейший восторг от первой заметки, которую написала для "Корнхилла" его юная дочь. Не забуду, как он усадил меня рядом с собой на извозчика, чтобы по пути поделиться со мной радостной новостью: он только что прочел рассказ дочери "Маленькие школяры". "Я читал и плакал, как дитя, - признался он. - Так хорошо написано, просто, правдиво, и все, от первого до последнего слова, она написала сама, моя малышка".
Услышав однажды поутру, как я рассуждаю о том, сколько всего интересного в Лондоне для человека приезжего вроде меня, Теккерей перебил меня и добавил: "Самого потрясающего в Лондоне вы еще не видели. Поедем со мной сегодня в собор Святого Павла, услышите хор приютских детей". Мы отправились, и я видел, как этот "первый циник в литературе" и "ненавистник рода человеческого" (так обозвал его один дубина-критик в "Таймс"), низко опустив залитое слезами лицо и весь содрогаясь от сдавленных рыданий, слушал хвалу Всевышнему, льющуюся из уст этих детей нищеты.
В последний раз я расстался с Теккереем на лондонской улице ночью - это было за несколько месяцев до его смерти. "Корнхилл мэгезин" под его началом процветал, и празднуя успех, издатели ежемесячно задавали в его честь большой банкет. На одном из таких банкетов мы тогда засиделись заполночь, и наконец, я решил, что лично мне, пожалуй, все же следует удалиться, пока еще не встало солнце. Теккерей, заметив, что я собрался уйти, захотел непременно отвезти меня до места в своей коляске. Когда мы вышли на крыльцо, слуга Теккерея, видя своего хозяина с незнакомым человеком, вежливо осведомился, куда нас везти. Шел второй час ночи, пирующим давно пора было разъезжаться по домам. Но Теккерей состроил серьезную мину и ответил на вопрос Джона так: "Я думаю, пожалуй, нанести утренний визит его преосвященству епископу города Лондона". Джон хорошо знал шутливый обычай своего господина и, разумеется, не принял эти слова за чистую монету, я назвал свой адрес, и мы поехали. Когда мы подъезжали к дому, где я остановился, часы пробили два. В предутреннем воздухе ощущался пронизывающий холод. Я умолял Теккерея проститься в коляске, но он не послушал, вышел и проводил меня по тротуару до самых дверей, с комической отвагой призывая небеса в свидетели, что "стыдно было бы чистокровному британцу бросать беззащитного янки на произвол судьбы посреди улицы, где рыщут грабители и воры". Потом он распахнул мне объятия и пропел мой любимый куплет. Так скрылся у меня из виду великодушный автор "Пенденниса" и "Ярмарки тщеславия". Но для меня он и сегодня по-прежнему, величественно раздвигая толпу, разгуливает по людным улицам Лондона, заглядывает в "Гаррик-клуб" или сидит у окна в "Атенеуме" и наблюдает, как через весь этот славный город катится мощный и вечный поток жизни.
Теккерей был мастером во всех смыслах этого слова. Он жил как бы удвоенной жизнью: здоровый юмор и возвышенная сентиментальность удивительно уживались в нем, так что он представлялся то незаконным потомком Рабле, то братом-близнецом Стратфордского Провидца. В нем не было ничего бесформенного, незначительного. За что бы он ни брался, все исполнялось безупречно. Во всем, что бы он ни писал и ни говорил, чувствовался его собственный теккереевский стиль. Он безошибочно подмечал добро и зло, где бы оно ни таилось. Верный глаз, глубина понимания, безграничная правдивость вот его черты. Две его музы - это сатира и сочувствие, как говорил когда-то, много лет назад, в Эдинбурге председатель на пиру, который был дан в его честь. А Джорджу Бримли принадлежит замечание, что он не мог бы так живописать Ярмарку Тщеславия, если бы перед его внутренним взором не стоял светлый образ Эдема. Его сочинения характеризуются потрясающей проницательностью и бездной тонкости и простоты. Кому довелось слышать, как этот же голос, изничтоживший память Георга IV, декламирует оду Аддисона: "Просторный синий свод небес", на всю жизнь сохранит об этом ярчайшее воспоминание, и мне даже немного жаль тех, кто родились слишком поздно и не могли слышать и понимать его лекции. Впрочем, они имеют возможность их прочесть, и я призываю читателей оценить не только сарказм Теккерея, но также и нежность, присущую его гению.
ДЖОРДЖ ЛАНТ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ТЕККЕРЕЕ
Говорили мы, главным образом, о городе, который вызвал у Теккерея глубокое изумление. "Подумать только, - недоумевал он, - в нем не заметно никакой новизны; все солидное, основательное, совсем как в Англии"... Я в шутку осведомился, что же он ожидал у нас увидеть? Бревенчатые избы? Вигвамы? Дощатые бараки? Нет, конечно, ответил он, но уж во всяком случае он не думал, что город имеет такой благообразный, благоустроенный облик, так и кажется, что находишься где-то в Европе.
А вскоре мистер Теккерей близко сошелся с бостонцами, в обществе ему оказывали всевозможное внимание, особенно во второй его приезд в 1855 году, когда его жизнь за пределами лекционного зала состояла из непрерывной череды званых обедов и вечерних развлечений. И в 1852 и в 1855 годах я обедал с ним за одним столом в "Тримонт-Хаусе" чуть не ежедневно (если он не был приглашен куда-нибудь еще) и имел честь наслаждаться его беседой не только в ресторане, но и в его комнатах, однако совершенно не наблюдал в нем тех "приступов внешней холодности", о которых рассказывают Блэнчерд Джерролд и некоторые другие.
Наоборот, мне лично мистер Теккерей показался человеком очень воспитанным, любезным и внимательным, с умом и чувствами настоящего джентльмена; он правда часто задумывался и как бы прислушивался к себе, но при этом ни на минуту не ослабевал его интерес к тому, что происходит вокруг. Если он и бывал порой "внешне холоден", то, как я понимал, лишь потому, что с головой уходил в свои литературные замыслы и мечтания.
Впрочем, пока он находился в Соединенных Штатах, особенно предаваться литературному творчеству ему не приходилось, поскольку, как джентльмен, он не считал возможным писать о нас и наших заботах, в то время как он пользуется нашим гостеприимством и обогащается за счет тех, кто посещает его лекции, и у него оставалась уйма времени для светских удовольствий. И чувствовал он себя, по-моему, вполне как дома, порой, в веселые минуты, позволяя себе некоторые вольные замечания, которые не всегда благожелательно воспринимались более ранимыми из его собеседников. Так бывало, что на него обижались, когда он вовсе не хотел никого обидеть. Обычно это случалось из-за его чисто английской прямолинейности в таких случаях, когда американский джентльмен вообще не стал бы переходить на личности.
Мы часто с удовольствием отправлялись вместе на прогулки, он - чтобы размяться, а я - послушать его рассуждения на литературные темы и замечания о людях и зрелищах, - всем том, что он видел и что намеревался посмотреть в нашей стране. Замечания эти, подчас сатирические, были в основном выдержаны в доброжелательном, мирном тоне, нетрудно было понять, что при всей остроте и даже язвительности отдельных высказываний, относился он к предмету разговора в целом снисходительно. Мастером застольной беседы, каких нарочно приглашают на званые вечера для поддержания общего разговора, он мне никогда не казался, не замечал я в нем и желания покрасоваться перед людьми; то, что он говорил, было разумно и уместно и выражалось языком просвещенного и безукоризненно воспитанного человека, который вовсе не ставит себя выше остальных, а держится со своими случайными собеседниками самым естественным и непринужденным образом.
Во второй приезд Теккерея в Соединенные Штаты, зимой 1855 года, я общался с ним еще больше и ближе, чем во время его первого лекционного турне... После обеда я часто заходил поболтать к нему в номер, состоявший из спальни и гостиной и представлявший собой лучшее помещенье во всем "Тримонт-Хаусе". В один из таких вечеров он продекламировал мне свою "Балладу о буйабесе"... Он произносил трогательные строки выразительно, с глубоким, нежным чувством. "Но увы, - заключил он, - они не достигли цели", - имея в виду публикацию в одном из лондонских журналов... Я с похвалой отозвался об общем духе стихотворения и выраженных в нем чувствах, и видно было, что мои слова доставили ему удовольствие.