Камил Петреску - Последняя ночь любви. Первая ночь войны
— Дай им... И когда еще пойдешь вниз, принеси, что нужно, для солдат.
Я бы опустошил музей, ограбил бы церковь для тех, кто сейчас сидит рядом со мной, с их красивыми доверчивыми, как у животных, глазами.
— Принеси мне бумагу и ручку, Думитру, если найдешь. Нужно сегодня же вечером написать дарственную...
Может быть, уже ночью венгры получат подкрепление и — кто знает — нападут. А в ночной штыковой атаке мне не спастись.
Впрочем, вопреки уставу в дозор посылают только несколько взводов, в том числе и мой, на расстояние всего в пятнадцать метров, а потом весь полк бодрствует на вершине Мэгуры. В полночь справа раздаются выстрелы, от которых мы, вздрогнув, вскакиваем. Откуда-то из неизвестности — к нашему удивлению, где-то там, в тишине, есть люди, имеющие с нами связь, — приходит в три часа ночи приказ: захватить на рассвете деревню Тоханул Векь в пяти километрах отсюда.
Не обходится без комических инцидентов. Рэдулеску собрал свой взвод и произнес перед солдатами речь о Родине. Мы все решили, что это забавная пародия, и только потом с удивлением узнали от него самого, что он говорил всерьез.
Первые четыре километра мы преодолеваем бегом, пробираясь через сливовые и яблоневые сады, через крестьянские дворы, ибо, не зная сил противника, боимся попасть впросак. Мне бы хотелось знать, что делается в душе крестьян и их жен, продолжающих свои работы. Нет, это не настоящая война. Но придет и настоящая.
Для нападения на деревню и на холм за ней мы располагаем четырьмя батальонами. Разумеется, нам неизвестно, с чем придется столкнуться, ибо наш штаб, по-видимому, получает информацию только от наших снабженцев, которые приходят в тыл за чаем и фасолью.
Хотя ночью мой взвод был на аванпостах, мы сейчас снова — в первой линии. О бое за Тоханул Векь кое-что следует рассказать.
Во-первых, мой взвод так помчался вперед, что, нигде не остановившись, оказался близ деревни в одиночестве, несмотря на все мои бешеные ругательства и на заранее полученный приказ — не продвигаться слишком быстро, чтобы не терять связи с наступающими частями (я еще намучился с Вэрару, который ест по дороге капусту, стреляет вверх и не хочет останавливаться).
Меня поразила интенсивность и точность огня нашей артиллерии, обстреливавшей вражеские траншеи.
Затем я впервые испугался пули. Они и здесь летели редко, посвистывая, с треском разрывая время от времени невидимые полотнища. И одна из них впилась в землю всего на ладонь от моей головы, с тупым металлическим звуком чавкнув в рыхлой пашне, на которой я лежал. Это была одна-единственная пуля, но мне показалось, что она попала мне прямо в лоб. По правде сказать, у меня было ощущение, будто этот щелчок раздался у меня в голове. Потом было много других пуль, но пи одна не вызвала у меня такого душевного потрясения.
В третьих, — я об этом узнал позднее, — получилось так, что эта деревня, которую я фактически захватил один вместе с младшим лейтенантом Войку (тем, кто хватал меня за горло как пленного), фигурировала в официальном коммюнике третьего дня войны. Мне было приятно: речь идет обо мне, хоть этого никто не знает.
Вечером у нас был обильный ужин: брынза по-гайдуцки и прочие вкусные вещи. Полковник принял свои меры, которые, как я считаю, постепенно привели к тому, что наш полк один из первых получил орден Михая Храброго на знамя. А именно — он решил, что в деревне никто ночевать не останется, а весь полк будет на аванпостах на холме. Для офицеров 20-го полка война была трудным, утомительным ремеслом.
Солдаты, посланные на розыски продуктов для ужина, принесли известие, что в захваченных деревнях, несмотря на два года войны, оказалось много жирного скота и разных молочных продуктов и люди из полкового обоза и из служб тыла занимаются спокойным и планомерным грабежом. Мы все возмущены этим, и, была бы моя воля, я бы их немедленно расстрелял.
Теперь мы увиделись и с капитаном Корабу. Его рота, «бригада Корабу», как мы ее называли, — ибо при переходе границы она как отдельная воинская единица действовала между нашей бригадой и бригадой из Бухареста, сражавшейся в Предяле, — в первую ночь пошла в атаку с такой энергией, что прорвалась до самого Рышнова, за линию фронта противника, так что ее пришлось отзывать назад. Солдаты не только не застрелили своего командира, который стал теперь еще более суровым, но любят его и гордятся, что у них такой начальник. Они, как и их младший лейтенант, весьма чувствительны к слухам о том, что их рота лучшая во всем полку, не говоря уже о том, что это подразделение лучше всех питается и самое спокойное благодаря жесткой дисциплине, которую ввел Корабу в снабжении и на сторожевых постах.
8. Смуглая девушка из Вулкана
На третий день, когда мы уже стояли в Вулкане, полковник вызвал меня и приказал отправиться с отделением в деревню, чтобы провести там расследование. Из деревни пришли местные крестьянки-румынки и жаловались, что живущие за окраиной цыгане грабят их дома. Велено устроить тщательный обыск; две старухи взялись проводить меня туда.
Недавно прошел небольшой дождь, а теперь из-за облаков проглянуло солнце, хотя на листьях и траве еще блестят капли. Завидев нас еще издали, все цыгане высыпали из своих хибарок и в страхе ожидают нашего приближения.
У меня серьезное лицо человека, который непрестанно ощущает близость смерти. Я полон решимости действовать образцово.
— Вы почему деревню грабите?
Раздаются слезливые протестующие голоса; расширенные в испуге глаза, сухие, как у мумий, руки старух. Они не воровали, нет, они и пальцем не трогали чужого имущества... Я делаю своим людям знак окружить толпу. То ли по указанию старших, то ли кожей чувствуя опасность, семь-восемь цыганят не старше пяти-шести лет, босые, с голыми животиками, падают на колени прямо в воду, скопившуюся в колесной колее. Они хорошенькие, как ангелочки с «Сикстинской мадонны» Рафаэля.
— Ну, а теперь со всеми этими...
Но я внезапно умолкаю, увидев среди них девушку лет пятнадцати-шестнадцати среднего роста. У нее точеное овальное личико цвета янтаря с зеленоватым отливом, а глаза — как сливы, удлиненные, зеленые. Это сочетание красной меди волос, зеленоватой смуглости лица с безупречно гладкой кожей и голубовато-зеленых глаз так восхищает меня, что я на мгновение застываю на месте. Меня не оставляют художественные ассоциации, и я улыбаюсь, думая о Монне Ванне[23].
Затем я говорю коротко, по-военному:
— Ты зачем воровала?
Она презрительно отворачивается и поправляет бретельку съехавшего с плеча лифа.
— Я не воровала.
У меня сразу сохнут губы, напрягаются нервы:
— Как это не воровала?
Она улыбается, показав ряд белоснежных зубов, словно подковку из слоновой кости, и снова отворачивается, упершись в бедро рукой.
Я сердито подхожу к ней и дергаю ее за голубенький фартучек а-ля Гретхен, который надет у нее поверх платья.
— А это разве твое? Не понимаешь ты — ведь сразу видно, что это краденое? А этот красный зонтик?
Она держит в руках зонтик вишневого шелка и жеманно вертит им, как опереточная кокетка.
— Да ведь дождик, — отвечает она, изгибая свой тонкий стан так, что весь лиф ее лезет набок.
— Раз дождь, так воровать нужно, да? — И коротко: — Я тебя велю расстрелять.
Своей смуглой, обнаженной до колена ногой — маленькой, хоть на витрину выставляй — она водит по грязи, оставляя в ней змеиные следы, и отвечает, ни на кого не глядя:
— За что меня расстреливать? Я злюсь:
— За то, что ты крадешь... Понимаешь? Крадешь... потому, что ты воровка.
Цыганята все еще стоят на коленях, молитвенно сложив ручонки, как их, вероятно, научили, а остальные цыгане глядят, трясясь от страха.
— Где ты живешь? — Я устремляю на нее пристальный взгляд.
Она неопределенно машет рукой и вызывающие улыбается алыми губами, манящими, как красное вино.
— Пойдем туда, к ней.
Мы идем, сопровождаемые всей оравой, к обветшалым кособоким лачугам, крикливо окрашенным в красный, голубой и ярко-желтый цвет.
Солдаты обыскивают жилье, и я уж и сам не знаю, нашли ли они «вещественные доказательства».
Я нервничаю, во мне нарастает раздражение.
— Хватит. Завтра мы вернемся и снова сделаем обыск. Учтите — у вас будет время вернуть украденное. А эту, — я презрительно показываю на девушку, — мы уведем с собой. Ее вина доказана.
Все старухи начинают вопить, чтоб мы отпустили девушку. Испуганные глаза, восковые лица, тянущиеся к нам черные руки... Оставьте ее... она не воровала... Хватают меня за френч: не воровала она.
— На суде видно будет.
Мы отправляемся обратно, она идет под конвоем двух солдат. Вечереет, поднимается легкий туман, становится прохладно, даже мрачно... Она идет босиком, оставляя следы в грязи, и по-прежнему крутит свой красный зонтик. Когда она изгибается, переходя через канавку, ее маленькие груди, стиснутые узким фартуком, похожи на сжатые кулаки в перчатках.