Валентина Немова - Изъято при обыске
Но это было бы уже смешно, если бы я сейчас увлеклась мелким обличительством и все же выступила в роли доносчицы. Как я уже говорила выше, такие незавидные роли пишутся не для меня. Я высказалась, а вы — как вам будет угодно. Как ваша совесть вам позволит. А я уже потом буду делать о вас выводы.
Заранее плохо думать о людях, не понаблюдав за ними в экстремальной обстановке, я никогда не могла, да и сейчас тоже, сколько меня ни учи. Лучше уж переоценить человека авансом. чем недооценить. Однако, если он, попав в сложную, требующую ответственного решения ситуацию, не оправдает моего доверия, показав себя не с лучшей стороны, закрывать глаза на его недостатки я уже не буду. Тут уж я начинаю оказывать сопротивление. Трусость, предательство с детства никому не прощала…
Ни к чему сейчас уточнять, что говорила мне хозяйка дома, пока я напяливала на себя пальто и нахлобучивала на голову берет, кое-как разобравшись, где у него перед. Через минуту я очутилась уже на лестнице. Никто, конечно, моему примеру не последовал. Когда за мной с треском захлопнулась дверь, я поняла, что это надолго. Но нисколько о том не пожалела, сообразив, что больше приобрела, порвав с такими ненадежными соратниками., чем потеряла.
Кружок политический, да еще тайный, создавать — с кем? Вот с этой честолюбивой особой, превыше всего ставящей свои собственные амбиции, не терпящей ни в ком противоречия?! (Еще одна начальница выискалась на мою голову!) И вот с этими лицемерами, подхалимами, не имеющими гордости вообще, готовыми раболепствовать перед каждым, кто не пожалеет для них рюмку водки и кусок пирога?! Пьяницы они продажные! И мне с ними не по пути!..
Именно этот инцидент и был нашим "Вавилонским столпотворением"; после него никому из членов литобъединения уже и в голову не приходило заговаривать с другими о создании запрещенного кружка…
Так, руководствуясь, казалось бы, вовсе не политическими мотивами, отмежевалась я, на свое счастье, от этих неосмотрительных, безответственных людей, а заодно и от слишком ответственного человека (за всех нас отвечающего) Николая Павловича — уже ему на счастье.
Очень помогла нам впоследствии, нам с ним, эта, случившаяся так неожиданно, экспромтом, ссора. Вот уж действительно не было бы счастья, да несчастье помогло.
В связи с этим эпизодом из моей жизни хочется мне процитировать слова одного советского поэта, которые, как мне кажется, сейчас будут очень кстати:
Изменяйте ангелу, изменяйте черту,
Но не изменяйте чувству безотчетному,
то есть самому себе…
Когда Воронов вернулся из Москвы, не одна Таня, конечно, докладывала ему о ЧП, случившемся в его отсутствие. И сколько было злорадства, представляю. Позднее, основываясь на том единственном факте, якобы доказывающем неблагодарность мою, чего только не приписывали мне эти пройдохи, чтобы исключить всякую возможность мира между мною и Николаем Павловичем. Ведь такое примирение, само собой разумеется, не сулило им, клеветникам и пролазам, ничего обнадеживающего, наоборот, грозило разоблачением со всеми вытекающими отсюда последствиями…
Шла борьба подхалимов за освободившееся рядом со значительным лицом место. Борьба за блага, что можно обрести, воспользовавшись моментом этой близости. (Как подумаю, что из числа таких низких, беспринципных людей, одним словом, интриганов зачастую пополняются ряды писателей, то просто оторопь берет. Между прочим, двое из тех пролаз поступили-таки в литинститут и окончили его. Одного уже нет в живых, другой процветает…)
Сочиняя про меня всякие небылицы, добросовестно ставили меня в известность, где, когда, кому и что про Вороновых якобы говорила я. Все эти бредни старалась я пропускать мимо ушей. Только однажды, когда до меня дошел слух, будто я распространяю о Тане очень обидные для Николая Павловича сплетни, я вновь взорвалась. Уже не помню, как очутилась в квартире Вороновых (и на сей раз он был в отъезде), помню лишь, как ревела на их черном кожаном диване, тщетно пытаясь доказать Татьяне Петровне свою непричастность к этим пошлым пересудам…
Соперником Николая Павловича нарекли тогда одного из членов литобъединения, начинающего поэта (назовем его Звонцевым), которого, после того как выдворила из своего дома меня, Таня приблизила к Воронову. Не берусь судить, насколько она сама была близка с этим человеком. Это меня вообще, как выражаются теперь," не колышет". Мне надо продолжить рассказ о своих отношениях с учителем.
Несмотря на все злопыхательства моих недоброжелателей из литкружка, занятия во дворце не перестала я посещать. Николай Павлович, естественно, меня ни в чем не упрекал, не укорял. Но заметно было: он очень огорчен всем происходящим вокруг него, винит меня в чем-то. Словом, прежнего взаимопонимания и тепла между нами уже не было. Неизвестно, чем завершилась бы эта наша с ним размолвка, если бы вышеупомянутый Звонцев- хлюст, всем на диво, не признался вдруг, что оговаривает Таню и себя он сам. Ничего себе поступок, не правда ли?
Зачем он клеветал (если это была клевета) на Татьяну Петровну и на себя, приписывая чинимое им зло мне, объяснить как-то можно. Хотел выглядеть в глазах Вороновых потерпевшим, как и они, и, вызвав сострадание, напроситься на дружеское расположение учителя и его жены. Но для чего он выдал себя? В этом разберешься не разу. Лишь почувствуешь профессиональное умение манипулировать людьми, сшибать лбами. Изуверство настоящее…
Распутывать хитросплетения злоумышленника Вороновы не сочли нужным (и зря, по-моему). Выставив подлеца за дверь, поспешили помириться со мной, действительно пострадавшей по вине этого человека.
Наше с Николаем Павловичем примирение произошло публично, о чем я уже писала выше. Здесь к сказанному осталось немного добавить, как говорится, расставить точки над и.
В тот вечер Воронов был, конечно, не в своей тарелке, иначе не полез бы в драку с собственным учеником. И не на Курочкина он разозлился, когда тот, шепнув на ухо какую-то мерзость, добровольно показал ему свои волчьи зубы, а на себя — за то, что так долго принимал этого прохвоста за безвредного, надежного человека и, доверившись ошибочному мнению ревнивой жены, терпел рядом с собою ему подобных, отвернувшись от того, кто действительно был ему другом…
Стыдно стало писателю, что обиделся на справедливую критику в свой адрес, хотя сам на страницах своих произведений критиковал других и нас, начинающих, учил требовательно относиться к жизни. Верил всему, что плели обо мне. хотя так хорошо меня знал (сам же воспитывал), а то, что мне приписывалось, так со мной не вязалось…
Самым досадным казалось ему, надо полагать, то, что позволил перемудрить себя неучам, которых был на голову выше. Должно быть, чувствовал он себя, когда окончилась эта затянувшаяся "партия", ферзем, обыгранным пешками.
Дорогой Николай Павлович! Если бы вы знали тогда, кто стоял за ними, вернее, за одной из них, нагло прущей в ферзи, вы бы не стали так убиваться, не занимались бы самобичеванием, а подумали бы лучше о том, как предотвратить удар, уже нависший тогда над вашей, как и над моей, головой. По сути дела вся эта именинная история с последующими интригами была ничем иным, как прелюдией к тем грозным событиям, которые и произошли в назначенный для них срок. Пешки! Ничего себе, пешки! Городской и областной комитет КГБ.
К сожалению, так же, как и он, Воронов, я тогда не догадывалась, что вот-вот гром грянет. И мы с Николаем Павловичем, оставшись наедине, о прежних неприятностях даже не вспоминали. Думая, что они кончились, что правда восторжествовала, что снова мы друзья и теперь уже навеки, мы целовались. И, как выяснилось очень скоро (через каких-нибудь два с половиной месяца), на пороховой бочке целовались. Романтично, не так ли? Кто ищет романтику в жизни, тот непременно ее найдет. И погибнуть в молодом возрасте, подобно лучшим писателям XIX века, тоже есть возможность, если имеется такое желание. Но не бредовое ли оно?..
Если честно признаться, в тот февральский вечер в объятьях Воронова испытывала я не одну только радость освобождения от пут лжи. Мне тоже было немного не по себе. Я тогда была уже замужем. Мне не хотелось, чтобы кто-то из соседей, проходя мимо, увидел меня ночью в обществе незнакомого им мужчины, явно не моего мужа. Оттого-то, от смущения, я и хохотала, наверное, так безудержно и глупо. Но Николай Павлович, уже привыкший к моим "колючкам", никакого внимания не обращал на этот неуместный смех.
Кроме того, в глубине души я, конечно, сердилась на учителя за то, что так долго, больше двух лет, держал он меня в незаслуженной опале. Сердилась, смеялась, а потом, несколько лет спустя, проснувшись как-то утром рано, сделала в дневнике вот такую запись:
Ах! Какой мне приснился сон
Ты так ни к кому не
Вещим ведь оказался он.