Арман Лану - Майор Ватрен
Он вновь задался вопросом — достаточно ли вескими являются такие причины, как жар, голод, жажда, усталость, отсутствие приказа и неразрывная связь со своим батальоном? Не почувствовал ли он трусливое облегчение оттого, что ужасы войны остались для него позади? Не сдался ли он снова? В одиночку? Может быть, вечный беглец прав? Может быть, он, Франсуа, и в самом деле приспособившийся?
Тото тихо спросил:
— Так как же этуф-кретьен, Франсуа?
— Мне не хочется есть, Тото, — сказал Франсуа, — ты вот был в охотниках, скажи, что ты думаешь о побеге? Да, о побеге, как таковом? О необходимости побега?
IIIБлагодаря театру у актеров офицерского лагеря появились какие-то общественные обязанности, напоминавшие «подлинную жизнь», по превосходному выражению Ван-Гога (его «Письма» были «бестселлером» лагерной библиотеки) — у них создавалась иллюзия свободы, которую другие пытались найти в учении, в споре или в молитве. И все же пленные оставались пленными. Однако они не всегда воспринимали свое положение таким, каким оно было в действительности. Франсуа Субейрак, поглощенный постановкой «Комической истории» и принимающий это занятие всерьез, потому что весь деревянный городок принимал его всерьез, ощущал плен в гораздо меньшей степени, нежели какой-нибудь фанатик спелеологии или альпинизма.
Эберлэн, неспособный отдаться какой бы то ни было умственной деятельности, чувствовал плен гораздо острее, его лихорадочное состояние можно было простить. Именно оно оживило в Субейраке сомнения, исчезавшие по мере того, как в нем умирал свободный человек. Он взял записную книжку, в которую беспорядочно заносил свои мысли, цитаты, режиссерские заметки, и стал писать:
«Этого не понять тем, кто не был вместе с нами. Может быть, это лишь случайное ощущение, но первая попытка к бегству явилась для нас неожиданностью. Она произошла полтора года назад. Три офицера бежали вместе. Их вскоре задержали в нескольких десятках километров от лагеря. На них были штаны из мешковины и резиновые плащи, залепленные грязью, потому что они шли по заболоченным ландам. Мы смотрели на них с удивлением и восхищением, смешанным с какой-то жалостью. Их побег удивил нас не меньше, чем немцев. Ни охранники, ни охраняемые не сомневались тогда в невозможности бегства. Европа была захвачена, Швейцария — за тысячу километров, Польша — рядом, но завоевана, от Швеции нас отделяло море и, кроме того, она совершенно изолирована от нашей страны. Россия близка, но таинственна и непонятна. Только не совсем нормальные люди могли вообразить, будто можно сразу вернуть себе свободу и Францию! То обстоятельство, что мы были взяты в плен непосредственно перед перемирием, вселяло до сих пор во многих из нас успокоительные надежды на скорый мир».
Он писал твердым и остро отточенным карандашом очень мелко, чтобы легче было спрятать свои записи во время частых обысков.
«В сущности, — подумал он (но не записал), — мы под наркозом. Обещания продолжаются: завтра, morgen früh. Если Франция станет на путь сотрудничества с Европой… Наркоз! Пожалуй, Эберлэн прав! Да, приспособившийся». Это скромное слово оскорбляло сильнее, чем брань.
Камилл вернулся с прогулки, держа в руках «Поммерше цейтунг». Тома Каватини перелистал газету и заметил:
— Ребята, сегодня их девять!
Он сосчитал траурные объявления о военных, погибших на восточном фронте, — девять маленьких крестов в черных рамках, выделяющихся на белой бумаге.
— Тото, — сказал Камилл, — это отвратительно. Радоваться смерти хотя бы врага — недостойно христианина.
— Пе-пе-пеги… — начал Тома.
Упоминание о Пеги вызвало общий протест. Не потому, что Пеги, о котором без конца упоминалось после Национальной революции[37], всем надоел, а просто потому, что было невыносимо слушать, как Тото заикается: «Б-б-блаженны созревшие з-з-злаки». Отрывистый стих поэта в сочетании с дикцией его поклонника представлял такую же неудобоваримую смесь, как и этуф-кретьен.
Тото нахмурился:
— Я с-с-считаю, так же, как и Симон де Монфор, что господь узнает своих[38]. — Он выговорил это на одном дыхании. — И кроме того, им нечего бы-бы-было соваться!
В раздражении он стал, фальшивя, напевать одну из своих любимых песенок:
Ах, телячья голова,Ах, она кипит в котле,Ах, кипит, но не для нас.
Эти странные слова говорили о печальном детстве в рабочем поселке на Севере, где даже телячья голова, сваренная в котле, считалась роскошью.
Франсуа сделал усилие, чтобы не слушать. Он записал:
«Ни пленные, ни охрана не верили в возможность побега, хотя мысль о нем не должна была бы покидать ни тех, ни других. Побег стал не более, чем игрой, тщетной попыткой, направленной скорее на то, чтобы нарушить монотонное течение жизни, нежели на то, чтобы обрести свободу».
Он искренне верил в то, что писал. Германия в целом представлялась ему скорее пассивной, чем злобной; опасность, казалось, заключалась в самом факте существования этой огромной аморфной массы, а не в ее враждебности. Это ощущение лишь усилилось от того, что наказания за неудавшийся тройной побег были очень мягкими: кратковременное лишение табака, более строгий контроль во время прогулок и нарядов в лес и один-единственный раз — тщательно произведенный обыск. Конечно, вскоре все это переменилось, особенно после удачного побега сына одного известного генерала и его двух товарищей. Об их успехе стало известно по следующей иносказательной фразе в одном письме: «Лондонский зоопарк обогатился тремя новыми животными — львом, леопардом и броненосцем». «Броненосец» — было прозвище сына генерала. Им удалось бежать через Россию, где их интернировали на несколько месяцев. Но потом все это изменилось. Особенно в июне 1941 года, после начала войны с Россией. Однако вслед за шоком поражения стал действовать наркоз коллаборационизма.
В мастерской послышались шаги. Это вошел помощник Ватрена капитан Гондамини, которого они прозвали в сороковом году «Неземным капитаном». Гондамини еще ни разу не был в театральном бараке. Будучи выпускником военного училища, он презирал все эти штатские развлечения. Он жил вместе с майором Ватреном в одном из бараков, предназначенных для пожилых офицеров. Эти бараки называли «Богадельней престарелых капитанов». Офицеров поселили там по четыре человека в маленьких комнатушках.
При появлении Гондамини Франсуа машинально встал.
— Убит сын майора, — сказал Гондамини. — Майору только что стало это известно из письма.
Все знали, что у Ватрена есть сын, младший лейтенант, служивший в мотомехдивизионе. От него ничего не было с июня 1940 года.
Офицеры, пораженные этим сообщением, наскоро привели себя в порядок, чтобы ставшая обычной небрежность в одежде не слишком нарушала устав. Камилл, Параду и декоратор смущенно переглянулись. У Франсуа сжалось горло. Это было ужасно. Бесконечное ожидание, постоянная озабоченность, аскетический образ жизни этого старого угрюмого офицера… Он даже музыку не желал слушать, говоря: «Я всегда любил только военную музыку. Я вроде полковой лошади».
— Я условился встретиться с другими офицерами батальона возле барака майора, — сказал «Неземной капитан». — Вы застанете меня там, господа.
Господи, какая злая насмешка таилась в том, что этому дипломированному кадровику приходилось утешать человека, потерявшего сына!
В Темпельгофе было шесть офицеров из бравого батальона. Унтер-офицеры и рядовые этого батальона уже давно расстались с ними и содержались в солдатских лагерях. Когда Франсуа вышел из театрального барака, солнце клонилось к закату в той стороне, где находился Берлин и Штеттин. Южный ветер по-прежнему обвевал деревянный городок мягким теплом, идущим из Болгарии, Румынии, Греции. Южный ветер коснулся ледяных узоров на окнах, и его чудесное тепло спугнуло их, также как оно спугнуло диких птиц. В сущности, Эберлэн думал о бегстве, как ласточка думает о перелете!
Они остановились возле барака майора, похожие чем-то на смущенных заговорщиков. Одного человека не хватало: он задержался в первом блоке.
Сын Ватрена погиб в Эльзасе, в десятых числах июня, когда батальон его отца был взят в плен. Обстоятельства его смерти остались неизвестны. «Неземной капитан» читал письмо и уточнил:
— Он погиб, вероятно, в то же время, что и Пофиле. Как раз тогда, когда наш батальон попал в плен.
Субейрак вспомнил майора Ватрена в жаркие июньские дни сорокового года таким, каким он увидел его после разведки ветряка, вспомнил его все возраставшую замкнутость и пассивность во время агонии бравого батальона. Он почувствовал себя ближе к этому человеку.