Арман Лану - Майор Ватрен
Когда они вошли в семнадцатый барак, Фредерик, этот «Трагический снегирь», играл на рояле вальс Штрауса, и у Франсуа мелькнула отчетливая мысль: «Фредерик, я слышу, как поет моя смерть».
И потом:
Сорока в грушевых ветвях,Я слышу — смерть моя поет,Сорока в грушевых ветвях,Я слышу — смерть за мной идет…
Вот что сделала война с любимой песенкой его матери.
Они молча улеглись. Скоро протрубили отбой — сегодня вечером трубил Леблон. Он играл с вариациями, которые напоминали всем этим кадровым и случайным военным счастливые дни во французских казармах, в мирное время, разумеется. Как обрести связь с душами ушедших? Молиться? Франсуа захотел помолиться, как просил майор Ватрен. За сына Ватрена, за погибших на ОП4, за солдата из Вольмеранжа, парня из Бийянкура, за Пофиле, а также за мертвых из «Поммерше цейтунг». Не за себя, потому что себя он считал недостойным. «Licght aus!»[39] послышалось в ночи. Это кричали часовые.
Но из всего «Отче наш» Субейрак помнил только «Господи, сущий в небе, прости нам наши прегрешения» — и все. Как будто все это прегрешения!
И тогда он просто сказал:
— Господи, смилуйся над ними и смилуйся над нами.
Он услышал легкий стук. Тома Каватини положил свои четки на табуретку, служившую ему ночным столиком. «А-а-аминь», — прошептал он так тихо, что при желании можно было и не принимать это за ответ.
IVИх было пятеро, не считая вооруженного ефрейтора и зондерфюрера: Субейрак, уполномоченный продовольственной комиссии, Тото, Ванэнакер и Эберлэн.
Полковник Маршандье поручил Субейраку составить список, кого включить в «наряд», помимо уполномоченного продовольственной комиссии, капитана Жийуара, рослого веселого парня, который до войны был директором гастрономического магазина в Париже.
Лагерное начальство редко разрешало офицерам выходить из зоны, даже под конвоем. Прогулки в лес, такие частые в первые месяцы плена, теперь стали отдаленным воспоминанием. Поэтому каждый раз находилось очень много желающих выйти за пределы лагеря. Сделать выбор из полутора тысяч офицеров можно было только произвольно, и Франсуа примирился с этим. Сам он, конечно, должен был пойти, так как требовалось купить кое-что для театра. Оставалось назначить еще троих. Товарищи по «штубе» бросили жребий, кому идти. Жребий пал на Параду. Но в последний момент «раскладной» артиллерист отказался. Он объяснил свой отказ тем, что психологически эти несколько часов полусвободы принесут ему больше вреда, чем пользы, и он почти силой заставил пойти вместо себя Вана, который вел сидячий образ жизни и которому угрожала неврастения. Все, конечно, понимали, в чем дело: подобные проявления великодушия не были редкостью. Франсуа предложил майору Ватрену сопровождать их, но Старик отказался.
После того как пришло известие о смерти его сына, майор стал предметом постоянных забот Субейрака. Когда он увидел Старика плачущим, его прежнее представление о нем рассеялось.
Ванэнакер лучше знал Ватрена. До 1939 года майор занимался обучением унтер-офицеров запаса, а Ванэнакер как раз проходил курсы переподготовки. Ван утверждал, что Ватрену уже за пятьдесят и что в 1914 майору было двадцать пять лет. Он знал также и происхождение Ватрена. Отец Ватрена служил десятником на шахте в Дэнене, а мать — откатчицей. С 14-летнего возраста Ватрен работал под землей. Не таким представлял себе Субейрак детство своего грозного начальника. Отныне его воображению рисовался рыжеволосый парнишка, грубоватый, работяга, который встает до света и идет в шахту со своей лампочкой-шахтеркой. То, что майор начинал свою жизнь рабочим, заставляло смотреть на все дальнейшее под совершенно иным углом зрения.
— В 1937 году отец Ватрена был еще жив, — сказал Ван. — Это был рыжеволосый голубоглазый великан. Он постоянно ходил удить рыбу на канал. Сын похож на него. Мать Ватрена — черноволосая, сухощавая фламандка испанского типа, наверное крестьянка, которую привлекли на шахту заработки. Должно быть, это она сделала его таким набожным…
— Я слышал, что ты — большое лицо у «марабов»! — засмеялся Франсуа.
— На жаргоне барака «мараб» означало «священник», или вернее, как говорил Фредерик, — «член партии священников». Католики проявляли себя очень активно в Темпельгофе.
— А во время войны четырнадцатого года? — возобновил прерванный разговор Субейрак.
— Он был настоящим служакой. Унтер-офицер в роте охотников. Был под Верденом. Произведен в младшие лейтенанты только в 1917 году.
— Он никогда не говорил о войне четырнадцатого года?
— Никогда.
Ни во время боев, ни в плену майор Ватрен не говорил о своем рабочем происхождении и о своем участии в войне. Правда, он вообще так мало разговаривал.
Франсуа вспомнил человека из Вольмеранжа. Ему показалось, что он разгадал странное выражение лица, с которым Ватрен слушал его рассказ о Бийянкуре.
— Ван, — сказал он, — для меня в жизни Ватрена остаются две загадки.
— Загадки?
— Я никогда не понимал, зачем он пришел в бакалейную лавку Вольмеранжа в ночь перед расстрелом осужденного, и я никогда не понимал, как человек с таким военным прошлым мог допустить, чтобы его батальон сдался в плен.
Между тем, они подошли к опушке леса и обернулись к Темпельгофу. Лагерь стал совсем маленьким и плоским: беспорядочно разбросанные, одинаковые бараки лишайно-зеленого цвета, четкие контуры темных труб на побеленных крышах, сторожевые вышки с черными, белыми и красными полосами, театральный барак, похожий на дворец среди изб, неизменное алое пятно флага со свастикой и опоясывающая все колючая проволока. Вдали, справа, виднелся лагерь русских. По выходе из Темпельгофа они сразу же стали удаляться от него. И не случайно!
Зондерфюрер, мужчина лет тридцати, шел впереди них и разговаривал о чем-то с ефрейтором, проявляя, таким образом, подчеркнутое доверие к шагающим позади пленным. Ветер с юга приносил тепло, но этого тепла не хватало, чтобы растопить снег. На другой день после того неловкого разговора возле барака майора снова начались жестокие холода. Промерзшая, окаменевшая земля вопреки календарю свидетельствовала о том, что еще не кончилась страшная зима 1941-42 года, которая так дорого обошлась Германии. Но несмотря на это, небо чистого синего цвета, как на миниатюре, без единого облачка, похожее на гигантский кристаллический купол, предвещало наступление весны. Их волновало то, что они видели «свой» лагерь издалека. Пьянящая свобода была где-то рядом, они прикасались к ней. Ноздри Эберлэна раздувались.
Франсуа полной грудью глотал холодный воздух, веявший над этими просторами. Впереди по холмам и лесистым взгорьям вились, убегая вдаль, четкие линии шоссе, обсаженного двумя рядами лип, и рельсы железной дороги, которые терялись у самого горизонта, обозначенные вереницей все уменьшающихся телеграфных столбов.
— Шамиссо молодец, — сказал Тото, — кажется, он не с-с-собирается надоедать нам. Куда ты нас ведешь, Франсуа?
Покупки, ради которых им разрешили эту прогулку, можно было сделать либо в Остгарде, либо на берегу моря, в Лауэнмюнде — городках, расположенных в десятке километров друг от друга.
— Хорошо бы в Лауэнмюнде, — сказал Ванэнакер.
Этот фламандец, тоскующий по родине, вспоминал Дьепп, Кале, Ла Панн, Бланкенберг, пляжи и дюны Северного моря.
Ефрейтор, шагах в тридцати от них, заорал и замахал рукой, приказывая им приблизиться.
— Ничего не сделаешь, им полагается глотку драть, даже когда они вне лагеря! — вздохнул Казатини.
Они подошли к немцам. Ефрейтор, высоченный детина с поросячьими глазками и усиками, подстриженными, как у фюрера, походил на егеря. Ему было лет пятьдесят. Рядом с ним фигура зондерфюрера фон-Шамиссо поражала своей легкостью и изяществом. Несмотря на отвращение к немецкой форме, французы не могли не признать, что сапоги, хорошо скроенные брюки, облегающий китель, кортик, фуражка — все это на Шамиссо выглядело действительно элегантно. Фон-Шамиссо напоминал лондонца или изящного оксфордского студента. Все в нем, вплоть до немецкого языка, на котором он говорил с произношением, принятым в аристократических берлинских кварталах, приобретало английскую плавность; это впечатление не нарушалось ни его серыми спокойными глазами, ни мягкими светлыми усами.
Франсуа уже трижды подолгу разговаривал с ним. В первый раз, когда полковник Маршандье решил передать «штубе» 17-4 театральному кружку с тем, чтобы весь его реквизит находился на хранении у тех, кто им пользуется. Разумеется, для этого потребовалось разрешение высшего командования, которое запросило мнение зондерфюрера. В обязанностях зондерфюреров, по крайней мере в первые два года, было мало военного. Им следовало знакомиться с настроениями пленных, руководить ими, направлять эти настроения в сторону коллаборационизма, смягчать конфликты, неизбежно вызываемые решениями вермахта в области военных дел. Зондерфюреры были именно «специальными руководителями». Шамиссо являлся одним из наиболее примечательных.