Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
Карнаухов забыл авоську с банкой в комнате следователя, спохватился перед самым своим домом. Воспоминание о забытой банке оказалось последним черным штрихом в его настроении. Ощущение полной и абсолютной безысходности навалилось на него, подобно рвоте. Войдя в свой подъезд, он приблизился к стене и пободал ее, сминая и пачкая короткий ежик волос. На кухне Егорка с матерью гоняли чай.
— Квасу твоего заждались, — крикнула Катерина. — Чай стали пить, не дождавшись.
Егор вышел встретить отца.
— Ты чего, папа?
Николай Егорович, с трудом нагнувшись, расшнуровывал ботинки:
— Ничего, — сказал он, — сердце побаливает. Пойду прилягу, пожалуй.
Не взглянув на сына, отпихнув ногой суетящегося Балкана, он тяжело протопал коридором в спальню, не зажигая свет и не раздеваясь, повалился на кровать.
Через некоторое время вошла Катя.
— Не включай свет, — услышала она голос мужа, резкий и властный, такой, которого побаивалась в молодости, но давно забыла. — Ступай, я скоро приду чай пить. Отдохну немного, не мешай.
Катя послушно притворила дверь.
Он лежал в темноте с открытыми глазами. Стыд, приглушаемый резью в груди, терзал его. Стыд за свое поведение в милиции, за разговор с Викентием, который только по его недосмотру попал в беду. Сейчас он не представлял, как соберется с силами и выйдет из спальни, как завтра окажется в институте, что будет говорить жене и Егору. Во всем организме происходило что–то неладное: он будто вырвался из–под контроля и начал функционировать самостоятельно. При вздохе в носу пощелкивал какой–то посторонний клапан, которого прежде там никогда не было. Карнаухов попытался избавиться от этого нового металлического звука в ноздре, но не сумел определить, каким образом и откуда он возникает. Левая рука, положенная им на грудь, вдруг раза два непроизвольно подскочила и пальцы на ней конвульсивно сжались. В ушах стоял ровный тугой гул, словно там заработала на полную мощность трансформаторная подстанция. Карнаухов с детским беспомощным любопытством со стороны подсматривал за этими явлениями, они несколько отвлекли его от мыслей о сыне.
Зашуршала дверь, и со света в комнату втиснулся Егор.
— Папа, тебе не очень плохо, ты в состоянии выслушать меня?
— Да, сынок.
— Может быть, ты огорчишься — я собираюсь скоро уехать.
— Куда уехать?
— На стройку. В комитете комсомола нам обещали путевки. Может быть, на Байкал махнем.
Карнаухов не поинтересовался, кому это «нам».
— А как' же институт? Экзамены скоро.
— Папа, я знал, что ты это спросишь. Вообще, если ты захочешь, я останусь. Правда! Если я тебе нужен… Но самому мне надо уехать. Не хочу объяснять почему-^ поверь так. Надо!
•— Все–таки я бы предпочел объяснения.
— Хорошо. Попытаюсь, папа. В жизни нормального человека наступает момент, когда он должен остановиться и осознать себя, а не лететь сломя голову, куда его толкают, пусть даже люди, желающие ему добра. Инерция — закон физики. Для человека он не годится. Я хочу остановиться и подумать. Я понимаю, что это звучит тривиально, но других объяснений у меня нет.
В бесконечной тошнотворной усталости, которая накатывала на него со всех сторон, как океан накатывает на деревянную лодку, Карнаухов различил узенький просвет. Радуясь, что еще остался этот просвет, он возразил.
— Для того чтобы остановиться, необязательно уезжать. Езда — как раз новое движение.
— Да, верно. Но обязательно надо остаться одному. Дома это невозможно. Я не верю, что истина рождается в спорах. В словах и суете она ломает себе крылья и покрывается грязью сомнений. Истину ищут в полном одиночестве, папа. Я хочу осознать этот мир без подсказки.
— Подсказчики найдутся где угодно.
— Ты же понимаешь, что я имею в виду. Я имею в виду близких людей, которым не могу не верить.
Карнаухов перестал улавливать смысл разговора.
— Хорошо, Егор. Я подумаю о том, что ты сказал. Дай мне, пожалуйста, время. Немного времени. Видимо, и мне полезно, как ты говоришь, остановиться.
Егор неслышно покинул комнату. «Время, — подумал Николай Егорович. — Его запас иссякает. Как легкомысленно я его растратил. На что? Нет, было на что, конечно, было. И однако, какая короткая оказалась жизнь. Подходит срок прощаться, а я не имею права уйти. Бессовестно было бы сейчас уйти.
Надо продержаться. Сын сказал, что наступает момент, когда необходимо остановиться. Останавливался ли я когда–нибудь? Нет, не помню. Где там? Другие останавливали — это да. Бывало. А по собственной воле — где там. Вот она и мелькнула, жизнь, как вспышка. Напрасно, выходит, не останавливался… Но еще ведь не поздно, не может так быть, чтобы поздно. Я все поправлю, только отдохну немного. Только полежу часик–другой, а потом встану…»
6
— Почему меня не перевязывают? — спросил Афи- ноген у хохотушки Люды, палатной медсестры.
— Как же, перевяжут они, — ответил за Люду Ки- сунов, сосед. — Они на нашем брате бинты экономят, а также лекарства. Я сколько просил — достаньте мне коргармон, заплачу даже из своих. Нет, пичкают разной дрянью.
Люда возмутилась:
— Не стыдно вам, Вагран Осипович. Какие есть лекарства, такие врач и прописывает.
— Мне не какие есть нужно, а какие организм требует. Вы меня на ноги обязаны поставить. Какие есть. Меня это не касается.
Вагран Осипович Кисунов восстанавливал силы после тяжелейшего приступа полиартрита, который прихватил его как раз в первый день отпуска, когда он уже забронировал себе билет на поезд Москва — Сочи. Вагран Осипович был от природы настороженным и подозрительным субъектом, естественно, что болезнь, так неудачно выбравшая момент для атаки, не прибавила ему гормонов оптимизма. Медсестры отделения дали ему кличку «ревизор», каковую подхватили и больные. Кличка эта так к нему приклеилась, что странно было, как он обходился без нее раньше. Внешность Кисунова — худой, с узкими плечами и вытянутым желчным лицом мужчина, — как нельзя более соответствовала его характеру. Вагран Осипович видел все вокруг исключительно в негативном освещении, повсюду предполагал злоупотребления, недобросовестность и корыстные побуждения. Встав на ноги и получив возможность самостоятельно передвигаться, он первым делом отправился в лабораторию, где потребовал показать ему, как производятся анализы крови и мочи. Из лаборатории его попросили, после чего он состряпал жалобу на лаборантку, обвинив ее в хамстве и медицинском невежестве. В тот же день он поскандалил с зав. столовой, подловив ее на недобросовестном кипячении посуды. За три недели пребывания в отделении Вагран Осипович написал общим счетом семь жалоб и сделал двенадцать устных официальных заявлений. Последняя касалась Афиногена. Забежавшему в полдень навестить своего больного Горемыкину Вагран Осипович язвительно заметил:
— Иван Петрович, а ведь я вынужден буду обратиться к вашему начальству.
— По какому поводу, если не секрет?
— По поводу того, что вы размещаете послеоперационных больных, в частности товарища Данилова, в терапевтическом отделении.
— Вы правы, это нарушение. Понимаете, хирургия переполнена плановыми больными. Дьявол побери, не от хорошей жизни мы его к вам пихнули. Да он, к счастью, не тяжелый. Верно, Гена?
— Меня это не касается. — Вагран Осипович малость смягчился, ублаженный быстрым согласием врача. — Однако, как сердечнику, мне не показаны нервные раздражители. А могу я быть безмятежен если рядом страдает человек с окровавленным животом..
— Хорошо, я что–нибудь придумаю. Завтра…
— Уж будьте любезны!
Второй сосед Афиногена был полной противоположностью «ревизору». Попавший в больницу с воспалением легких электрик–высотник Гриша Воскобойник от всей души наслаждался комфортом и безмятежностью больничного существования. Вслух он, конечно, скрипел, будто его гнетет «тоска зеленая» и поскорей бы «на волю к корешам», зато на врачебных обходах вел себя тише воды ниже травы, придавал своему веселому темно–медному от загара лицу кислое выражение и, покхе- кивая, шельмовато шныряя глазами, жаловался на непонятные хрипы в легких, общую слабость и «хреновины какие–то» в сердце. «Да, доктор, вот тута жмет, как колесом проехали. Я давеча ночью хотел подняться по нужде, так все прям заширкало перед глазами… Обратно назад рухнул в простыню. Так уж и терпел до утра. Может, еще какое лекарство припишете, покрепче?»
Полуспящему, полубодрствующему Афиногену он через час уже рассказывал про свои житейские обстоятельства.
— …она у меня ученая, Ленка–то. Девка красивая, фигуристая, сам после увидишь. Помоложе меня опять же будет на десять лет. Я все мечтал второго ребенка родить, а она не желает. Ну, с получки там или когда — «загудишь, конечно. Наше дело, сам знаешь: кореша, то, се — бутылянец, другой всегда есть повод уговорить. Но так, чтобы на бровях домой прибыть, так нет, не бывает. Я лучше с собой пузырек возьму и дома с Ленкой добавлю. А она ведь, ведьма, честь честью выпьет со мной, закусочки соберет. Охотно, тебе скажу, выпьет, без уговоров. Ну, дальше обычное дело — давай спать ложиться. Так нет, Гена, веришь ли, ни в какую. «Я с тобой, — она, значит, мне, — с пьяной свиньей не лягу в одну кровать. Убирайся на кухню!» Я ей толкую, ты сама–то трезвая, что ли? Сейчас только вместе дули ее, зеленую. Почему такое неравноправие? Мне же обидно. Ну, слово за слово, иной раз, конечно, замахнешься для острастки. Нет, ты не думай, у меня бить ее рука не подымется. А так, конечно, тыкнешь для страха и от плохого самочувствия. «Сколь же можно, тварь, терпеть твое надругательство над простым рабочим человеком!» Она — шасть, и нет ее в доме. Где она? Всю ночь может не возвернуться. Она нездешняя, родители у нее в Иванове живут, к ним ехать из Федулинска шесть часов с пересадками. Где она ночует? У моих — нет. Схожу к ним: «Маманя, не знаешь, где Лена?» — «Ах ты, ирод, опять налил бельма! Уйдет она от тебя, бросит. Пожалеешь, ирод!» Ну, раз нету у них, негде ей больше быть. Мои старики в однокомнатной квартире обитают, третьего человека в шкаф не сунешь. Да я и в шкаф, конечно, загляну. Нету. А где она? Во–оо вопрос! Может, у подруг ночует… А может, и есть кто у ней, зря клеветать не буду. Иногда думаю — есть.