Восставшие из небытия. Антология писателей Ди-Пи и второй эмиграции - Владимир Вениаминович Агеносов
Отбой!
А сын все просит: «Расскажи,
колдун был в самом деле пан Данило?
Я не усну… скажи, что дальше было?»
Убежище покинуть не спешим.
Был слушатель наш сын неугомонный;
скажу: – Рассказов нет… – А он:
– Ну, вспомни
о том, как папу в играх брал я в плен… —
Ты был одной из наших «вечных» тем.
А помнишь, как тебя я провожала?
На Дон!
Согнувшись, все вы шли пешком
с узлами: ведь машин не оказалось
в поникшем городе полупустом.
Всего три дня прошло. Еще дымились
пожарища: то патриотов рать,
приказу следуя «Уничтожать!» —
в развалины заводы превратила.
Смотрели мы, глотая гнев и боль.
Окопы? Враг их просто не заметил.
В молчании врага наш город встретил,
посыпались стаккато
«Хальт!»,
«Яволь!»
Ждала. В плену? Ушел ли на погибель?
Я помню, как страдальческим изгибом
на лбу твоем морщина залегла.
Ее разгладить лишь теперь смогла:
– Я, помнишь, арией всегда дразнила
тебя «Зачем вы посетили нас?..»
– «Письмо Татьяны» потому любил я,
мне слышался твой голос каждый раз.
– А помнишь, отпуск в мае в Ленинграде?
Смеялся ты над жадностью моей:
«По счастью, вечером закрыт музей,
в Александрийском – Юрьев в “Маскараде”…» —
Спешим!
Вот Ласточкино ждет гнездо…
Сюда мы собирались в Сорок Первом.
Ты говорил: «На этот раз – наверно!»
Разрушен первой бомбой был наш дом.
И все разрушено.
А эти речи
и у изменчивого моря встречу
я в ночь тревожную изобрела —
в Крыму с тобой, увы,
я не была.
В больнице
Синее небо.
Розы на окне.
Жизнь за окном. Я слышу шум трамвая.
Лечусь, хоть жить уже недолго мне —
все думают, я ничего не знаю.
Нет! Не хочу из жизни я уйти
теперь… теперь, когда я так богата,
когда со мною неразлучно ты —
а пред тобою так я виновата!
Я тайно подписала с жизнью пакт
и радуюсь цветам,
закату,
Маю.
Коль жизнь игра, ее последний акт
я для тебя… по-своему сыграю.
«Мне говорят: плакучей ивой, плаксой…»
Юрию Терапиано
Мне говорят: плакучей ивой, плаксой
слыла я в детстве;
в школе же не раз
за взрывы смеха «выйдите из класса!»,
я помню, строгий слышала приказ —
смеялась так, что весь смеялся класс.
Дразнили «хроматическою гаммой»
за неудержный звуковой каскад.
Как выстрел,
окрик оглушил нежданно.
Надолго всхлипом стал мой смехопад —
в класс не вернулась больше я назад.
Покрыло зрячий лоб слепое темя;
куда-то вглубь ушли и плач, и смех…
И я теперь с сутулым поколеньем,
неся слов гнева
нерожденных
бремя,
расплачиваюсь за молчанья грех.
«Боязливость ребенка. Бесстрашие льва…»
Надежде Мандельштам
И блаженных жен родные руки
Легкий пепел соберут.
Осип Мандельштам
Боязливость ребенка. Бесстрашие льва
и святого прозренье, —
в светлой раме является мне обновленный портрет.
Кистью друга воссоздан для будущих он поколений.
Мир узнал, вопреки искаженьям судей,
их запретам презренным:
Был в России двадцатого века затравлен поэт.
Не умел семенить за судьей. Отрекаться.
Челом бить с повинной.
Как герой из Ламанча копье, поднимал голос свой.
(А Россия теряла в бессилии сына за сыном.)
О грузине всевластном сказал:
«Что ни казнь для него, то малина…»
Волки приняли вызов: был злобен их скрежет и вой.
Слежка. Обыск. Вот груда стихов на полу.
На сонете Петрарки
дописал перевод каблуком полицейский сапог.
За окном где-то ворон привычно-пророчески каркнул,
и поэта, подвластного злейшей
в истории всех олигархий,
увели за порог майской ночи, за жизни порог.
Друг-жена и свидетельница
долгих с Музою споров поэта
в память сердца сумела подслушанное заключить.
Защитив от Серпа и от Свастики черных наветов,
пронесла она клад свой бесценный,
чтоб снова отдать его
свету —
низко хочется голову мне перед нею склонить.
О «Портрете в рифмованной раме»
Ирине Одоевцевой
Предо мной необычный портрет
в светящейся «лунной» раме.
Акварелью?
Маслом? О, нет!
Написал свой портрет
в красках слова поэт.
Ну, а я (вдруг у вас его нет…)
опишу его здесь
стихами.
Полотно соткано
из улыбок,
отчаянья,
любви к жизни, раскаянья…
Сколько, сколько в нем красок,
тонкой кистью начертанных масок!
Вот глаза голубые:
то кокетливо-нежно-живые,
то вдруг темные, мỳкой залитые,
горем, горем убитые…
Но всегда умно-добрые
и лучистые, звездоподобные.
Лишь порой – гневно-бешено-гордые.
Искрометен в «Портрете» смех
и невинно-беспечен «грех».
Своенравная мысль – царица:
лунной нитью засеребрится
и… спешит в легкой шутке
скрыться.
(«Во всем виноват верблюд,
Отдать верблюда под суд!»)
А каноны,
предначертанные законы —
для других!
Вольным-волен в «Портрете» стих.
Разностопны ямбы? Так что же?
Краски радуги – в слово!
Оно
все может!
(«В лунном свете блекнет повилика,
В лунатичности серебряного лика
Воскрешает призрачно и дико
Прошлое на новый лад…»)
Вы осудите: много цитат…