Бела Иллеш - Тисса горит
— Это как же — приказ?
— Не совсем. Главнокомандующий, товарищ Бем, не давал приказа к наступлению, но разве хороший красноармеец нуждается в приказе, чтобы бить врага? А говорят, уйпештцы хорошие революционеры.
— Правильно сказано.
— Так значит?..
Восемь парней помогают вытащить машину изо рва. За это время мы подтягиваемся.
— Только гуляша мне не испорть, — наказывает Готтесман ротному кашевару. — И чтобы соку побольше было… А когда будет готов, то доставь нам его в Лошонц.
— Простынет…
— Разогреем на епископской кухне.
— В Лошонце нет епископа.
— Это не важно. Важно, чтобы ты побольше паприки положил — мясо больно жирное.
Автомобиль Ландлера уже скрылся из виду. Чехи прекратили стрельбу. Из того, что машине удалось скрыться невредимой, можно заключить, что лежат они теперь далеко от шоссейной дороги.
— Готовься! — крикнул Готтесман. В руке у него винтовка с привернутым штыком.
Ландлер сообщил нам, что чепельцы подадут нам сигнал в атаку гусарским рожком. Мы выслали патруль для установления с чепельцами связи, но патруль не возвращается, и сигнала не слышно. Люди в нетерпении переглядываются. Один снова уселся. Другой оставляет винтовку. Еще минута — и все опять улягутся, появится гуляш, а тогда уже их никаким сигналом не поднять. Я толкаю в бок Готтесмана, и он в ответ подмигивает мне: «понял, мол». Приставив ладонь к уху, он прислушивается и внезапно откидывает голову, словно уловил сигнал.
— Готовься! — кричит он. — Братцы! Товарищи! За мировую революцию, вперед!
Готтесман выскакивает вперед. Кровь ударяет мне в голову, и руки, сжимающие винтовку, охватывает дрожь нетерпения. Дикий крик срывается с моих губ, и я кидаюсь вслед за Готтесманом.
— Ур-ра!..
— Ур-ра!.. Ур-ра!..
Гулкий топот множества ног. Прерывистое дыхание. Звякание оружия. Дикие ругательства. Мы несемся к шоссе.
От рощицы до дороги — многоцветный ковер. Уже столько времени бежим мы, а до шоссе все еще далеко. Кто мог бы это подумать? И чепельцев нет как нет…
— Ур-ра!.. Ур-ра!..
Одним прыжком Готтесман перескакивает через ров.
— Вперед, братцы! — кричит он, взбираясь на дорогу, и грозит кулаком в сторону чехов.
— Та-та-та-та-та-та…
Товарищи!
— …! Мы слишком рано заорали!
— Стреляют, сволочи!
— Ур-ра!..
Я перескакиваю через ров и взбираюсь на шоссе.
Человек десять опередили меня, остальные несутся вслед за мной.
— Та-та-та-та-та-та…
Я спотыкаюсь и падаю. Когда подымаюсь, рота уже далеко впереди. Некоторые валяются на дороге. Живо! Я делаю один лишь шаг, и режущая боль в левой ноге валит меня с ног, — я падаю в ров по другую сторону дороги.
Угодили, мерзавцы!
В эту минуту раздается сигнал чепельцев. Гусарский рожок.
Гм… Они даже не играют военного марша!..
Ров полон воды. Надо выбираться. Но моя нога… Попали в ногу, но как тяжелеет голова! Ну как-нибудь… Чорт возьми, я позабыл Пойтеку дать свой адрес! Моя квартира… Рыжая женщина… Ну-ну, наконец-то!
Я поднимаю голову над насыпью. Не видно никого. Покинут всеми… Понятно, будь здесь Пойтек…
Вечером меня разыскали санитары.
— Ну?.. — шепчу я, пока меня укладывают на носилки. У меня не хватает сил докончить вопрос. Но это и не нужно — санитары меня и так понимают.
— Лошонц наш, — в один голос, точно сговорившись, отвечают они.
— А подлец кашевар до нельзя пересолил гуляш, — добавляет один из них, товарищ Бодор с завода Вольфнера. — Влюбился, видно, в кого-нибудь, злодей…
— Много убитых?
— Больше, чем нужно… Могло бы нам обойтись дешевле.
— Ну, зато взяли…
Восемь дней я пролежал в госпитале в Лошонце. Ружейная пуля пробила левую ляжку, задела кость, но серьезных повреждений не причинила; никакой опасности мне не угрожало, но от потери крови я испытывал чрезвычайную слабость.
На девятый день санитарный поезд увез меня в Уйпешт, и на следующий день я уже лежал в больнице имени Карольи.
И самому бы мне не придумать лучше того, как распорядился случай. В палате, куда меня положили, стояли две кровати: одна была моя, на другой же лежал не кто иной, как дядя Кечкеш. Старика привезли с румынского фронта с простреленной грудью, и он уже три недели находился в этой палате. Его кровать стояла впереди моей, а потому видеть друг друга мы не могли, чем старик, — он по крайне мере это утверждал, — был очень доволен: у него ни малейшей охоты не было глядеть на коммунистов, — достаточно он уже на них нагляделся!
— Из-за какой-то дурацкой румынской пули вы злитесь на коммунистов?
— Что я — щенок, чтобы злиться на краешек стола, о который ушибся? Если румынская пуля лучшего места себе не нашла, — ну, и пусть ее… Но сам господь бог никогда не простит коммунистам их грехов, — а я — то уж не добрее господа-бога.
— Но в чем наши великие прегрешения, дядя?
— Еще спрашивает! Сам не знаешь? Вы хуже, чем… Слова найти не могу, с кем бы вас сравнить!
— Не знаю, чем…
— Не знаешь?.. От меня первого, что ли, слышишь, что земли не разделили, а при Бела Куне батрак таким же бездомным псом остался, каким при императоре был… А много жен нотаров и ишпанов стали вдовами? Много нотаров ты повесил, ты — важный коммунист?
— Вешать? Дело это нетрудное, но у нас задача поважнее: мы делаем социализм.
— Вот оно что! А много, позволь спросить, ты социализма сделал?
— Ну, не так-то это просто делается, но…
— Так, так… — перебил он меня. — Одного вы не делаете, потому что это слишком просто, другого — оттого, что недостаточно просто. Пока же господа на вас в обиде за то, что вы у них все отняли, бедняки же — за то, что вы им не дали того, что им полагается. Плохо у вас дело кончится, Петр, это говорю тебе я, старый Кечкеш, — мне уже можешь поверить. Потому что все вы, как тот парень из Залы, что с одной задницей сразу на двух лошадях ездить хотел, — ну, под конец в грязь и угодил.
Старик становился все озлобленней… Когда я ему сказал, что политику надо делать умно, он обозвал меня дураком. Когда же я попытался доказать ему, что никак не мы, а только социал-демократы виноваты в том, что советское правительство не ведет достаточно твердой политики, он тоже за словом в карман не полез:
— Если кто на гулящей женится, пусть не сетует, что у нее груди отвислые.
Ухаживала за нами стройная белокурая женщина. До революции она была монахиней — теперь же стала женой фельдшера. Неслышная поступь, тихая речь, прохладные руки. Всегда оказывалась она там, где это нужно было, — и все же старик был ею недоволен.
— «Все принадлежит нам…» А нельзя до трубки дорваться!
— Вам запрещено курить, товарищ, — спокойно отозвалась женщина. — У вас повреждено легкое.
— Нечего учить деда, что ему можно, чего нельзя, — брюзжал старик. — В тюрьме тоже курить не разрешено, а я трубки изо рта не выпускал.
— Тюрьма — это другое дело, — ответила она.
Но от этих слов старика совсем взорвало:
— Другое дело? Ну, если и другое, то во всяком случае получше вашего…
Старика одолел приступ кашля, так что пришлось вызвать врача.
— Они меня со свету сживут, — жаловался старик.
— Если наша революция так бессмысленна, зачем же вы пошли в Красную армию?
— Твоя забота, что ли, почему я то или иное делаю! — закричал он на меня.
Когда я наконец, хотя и с посторонней помощью, мог стать на ноги, мои первые шаги были к постели дяди Кечкеша. Только теперь я увидел, как он постарел, исхудал, побледнел, длинные усы белы, как лунь, темные круги под глазами.
Крупные слезы потекли у него по щекам, когда я поцеловал его.
«Красная армия овладела Кашшой», — прочел я ему в «Красной газете».
— Слава тебе, господи, — облегченно вздохнул этот «отъявленный враг» коммунистов. — Только они, только коммунисты наделят когда-нибудь землею батраков, — пояснил он богу свою точку зрения.
Голубок ты мой!
Мы пасемся на воле. Послали нас пастись сюда, на сербский фронт, и должен тебе сказать откровенно, Красная армия дохнет от этого безделья. Я хотел тебе написать уже тогда, когда мы взяли Кашшу, но лишь теперь собрался, когда и писать-то уже в сущности не о чем. То, что мы взяли, отдали мы теперь обратно, но найдется ли такой дурак, кто бы поверил, что и румыны вернут то, что уворовали у нас! Грабители бояры! И все это работа социал-демократов. Где они появляются, там и трава не растет. Потому-то я тебе и говорю: по-настоящему не я теперь воюю, а ты. Потому что самый опасный враг не за Дравой, а в Пеште. Когда выпишешься из больницы, сходи-ка ты, братец, к Куну и скажи ему и Самуэли, что наша армия гибнет и гибнет революция, да и рабочие погибнут, если так все будет продолжаться. И объясни ты им, кто наш настоящий враг.