Болеслав Прус - Эмансипированные женщины
Отдохнув, Мадзя нашла главу "О стремлении к вечной жизни".
"Дочь моя! Когда почувствуешь в себе нисшедшую свыше жажду вечного блаженства и пожелаешь освободиться от телесных уз, дабы созерцать ничем не затемненный свет мой, открой свое сердце и с радостью и благодарением прими святое наитие... Еще на земле ты должна пройти искус, многое претерпеть. Исполнятся желания других, ты же будешь терпеть неудачи. Люди будут внимать другим и пренебрегут твоими словами. Другие будут просить и получат, ты же будешь просить, но ничего не достигнешь. Других будут прославлять людские уста, тебя же никто не помянет... Но вспомни, дочь моя, о плодах твоих страданий, близком конце их и награде великой - и ты не почувствуешь тяжкого бремени и укрепишься в своем долготерпении. Ибо за суетную свободу, от которой ты теперь добровольно отречешься, ты получишь свободу вечную на небесах... Там за понесенное бесчестие я воздам тебе славою, за печаль веселием, за уничижение - вечным престолом царским..."
Когда спустились сумерки и Мадзя закрыла книгу, она уже удивлялась, почему письмо матери причинило ей такую боль. Разве не сказано, что ей суждено пройти через многие испытания? И не станет ли меньше цена страданий, если она не сумеет перенести их со смирением?
Минуло еще несколько дней, писем от брата не было.
"Наверно, ему не хочется писать, - думала Мадзя. - А может, он в пути? Может, хочет сделать мне сюрприз и неожиданно пришлет телеграмму с просьбой приехать?.."
Но в душе ее просыпались сомнения: а что, если Здиславу стало хуже, а что, если он отрекся от нее, как мать?
Мадзя не только не давала себе сформулировать эти опасения, она даже не позволяла себе думать о них. Всякий раз, когда в уме ее, охваченном тревогой, возникали слова: "Ему стало хуже", - она шептала "Богородице, дево, радуйся" либо хваталась за Фому Кемпийского и погружалась в чтение.
Она вторично исповедалась за эту неделю, на этот раз в часовенке у монахинь, обложилась духовными книгами и целыми днями размышляла о боге последней надежде страждущих. Душа ее уносилась в небеса; в памяти изглаживались следы земных страстей.
"Все ничто, кроме бога, и должно быть почитаемо ничем", - все чаще повторяла она в порыве восторга.
Наконец как-то в полдень почтальон принес сразу две открытки из Вены. Здислав писал в обеих открытках, что осматривает живописные окрестности города и не созывал еще консилиума.
"Как он беспечен!" - с горечью подумала Мадзя.
Вдруг взгляд ее упал на дату одной из открыток: пятое сентября, а на другой открытке - третье сентября.
"Третье сентября сегодня, а пятое - послезавтра, - сказала она про себя. - Почему же он ставит даты, которые еще не наступили? Может быть, он так болен, что теряет память, или... ему опротивело писать мне?"
Отказавшись от обеда, Мадзя поспешила в монастырь, шепча на ходу слова молитвы. В швейной мастерской она поработала вместе с сиротами, а затем вышла в сад со своей любимой книгой.
"Когда человек дойдет до того, что ни у кого не ищет утешения, тогда только в общении с богом он начинает находить истинную радость. Тогда и покой обретает, как бы не обернулись его дела. Тогда не обрадует его чрезмерно удача, но не опечалят и превратности судьбы. Он предаст всего себя с надеждой в руки господа, который для него все, для которого ничто не гибнет и не умирает, но живет и по манию его служит ему..."
"То же самое говорил Дембицкий", - сказала про себя Мадзя. Воспоминание об этом наполнило ее радостью, особенно когда она, перелистывая страницы, нашла пророческие слова, как будто обращенные к ней:
"И низойдет мир в день единый, который одному богу ведом. И будет это не нынешний день, на смену которому приходит ночь, но свет вечный, сияние бесконечное, мир долгий и покой полный..."
"Слово в слово Дембицкий..."
Мадзя забыла о своих тревогах, когда, умиротворенная, с восторгом читала вполголоса:
"Великое дело любовь и великое без меры добро; она одна все трудное делает легким... Любовь не чувствует бремени, не боится трудов, не щадит сил, не спрашивает, что возможно и что невозможно, ибо все она мнит для себя возможным и дозволенным...
Любовь стоит на страже, бодрствует и во сне. В трудах не знает усталости, в оковах не окована; в беде не падает духом, но как живой пламень уносится ввысь и минует все препоны".
Мадзе казалось, что она видит разверстое небо и слышит бессмертные хоры, поющие торжественную песнь:
"Превыше всего почиешь, душа моя, в боге, ибо он вечное успокоение для святых. Превыше всяких даров и щедрот, какие ты можешь даровать и излить, превыше всякой радости и торжества, какие мысль может вместить и ощутить.
Превыше ангелов и архангелов и всего небесного воинства; превыше всего видимого и всего, что не есть ты, боже мой!.."
В эту минуту кто-то дотронулся до ее плеча. Мадзя повернула голову и увидела молодую монахиню.
- Что скажете, сестра? - с улыбкой спросила Мадзя.
- Мать Аполлония просит вас в приемную.
Мадзя шла за сестрой, опьяненная небесными виденьями. Внезапно она пришла в себя: в приемной рядом с матерью Аполлонией стоял Дембицкий. Щеки его обвисли, лицо стало землистым.
Мадзя посмотрела на него, на старую монахиню и потерла лоб. А когда Дембицкий дрожащей рукой стал медленно вытаскивать из кармана какую-то бумагу, остановила его и сказала:
- Я знаю, Здислав умер.
Глава двадцать третья
На какие берега выносят
порой человека житейские волны
В половине сентября около семи часов вечера от толпы, проходившей мимо особняка Сольских, отделился невысокий господин в сером пальто и свернул во двор. У чугунных ворот не было никого; из дворницкой, в которой уже горел красный огонек, долетали фальшивые звуки скрипки. На пустом дворе увядали чахоточные деревца и бегали ребятишки, швыряя друг в друга бенгальскими спичками. А так повсюду царила тишина.
Господин в сером пальто посмотрел на главный корпус особняка, резко очерченный на золотистом фоне вечерней зари, затем - на левое крыло, над которым уже сияла Вега. Он бросил взгляд и на зиявшие чернотой окна библиотеки, медленно направился к парадному входу и исчез под колоннами.
Дверь была открыта, и по мраморному полу вестибюля скользили тишина и пустота. Господин ровным шагом прошел на второй этаж, достал из кармана ключ и открыл комнаты, принадлежавшие хозяину дома.
Всюду мрак, тишина и пустота.
Не снимая шляпы, гость миновал несколько гостиных, в которых, словно в ожидании хозяина, с мебели были сняты чехлы. Затем он вошел в комнаты Ады Сольской, такие же тихие, темные и пустые; наконец, свернул в комнаты, которые когда-то занимала Мадзя.
Он почувствовал дыхание свежего ветра и заметил, что балкон открыт. Остановившись в дверях, он стал смотреть на сад, в котором уже краснела и желтела листва, на золотой закат и на Вегу - бриллиант, сверкающий в небе.
Вечер был ясный и теплый, как поцелуй уходящего лета; но над садом уже веяло меланхолическим очарованием осени, неуловимая мгла которой пронизывает все существо и падает на дно души, как слеза беспричинной печали.
Гость оперся на перила балкона; он тяжело вздохнул, видно всматривался в неуловимые очертания ночи и слушал беззвучную песню осени.
В это время из павильона, стоявшего почти под самым балконом, донесся густой бас:
- До чего же мозоли болят! Бьюсь об заклад, что завтра будет ненастье.
- Надень же теплые туфли, ангел мой, - раздался женский голос.
"Ах, вот оно что, - подумал гость, - пан Мыделко проводит в павильоне свой медовый месяц".
- Неохота искать туфли, - ответил бас.
- Я поищу, душенька.
- И сапоги надо стаскивать! - проворчал бас.
- Я и сапоги сниму. Ведь ты мой, весь мой, мой мальчик, мой котик!
"Ого-го! - заключил гость. - До чего же дошла экс-мадемуазель Говард! Нет ничего удивительного, что и Ада делает глупости!"
Он тихо ушел с балкона и опустился в кресло. Положив шляпу на комод, он подпер голову рукой и думал, думал...
Вдруг ему почудился шелест женского платья. Он хотел вскочить... Это в комнату влетел с балкона увядший лист.
- Ах, - прошептал он, - что я наделал, что я наделал!..
На этот раз из дальних комнат действительно долетели голоса и звуки шагов.
Гость прошел в комнаты Ады и через открытую дверь увидел в гостиной двоих: низенького человечка с округлым брюшком и другого, одетого в ливрею, с зажженным канделябром в руках.
- Ну, посмотрите, барин, где же он? Все-таки граф не булавка, обиженно говорил тот, что держал канделябр.
- А я тебе говорю, что граф приехал, минут пятнадцать назад он прошел к себе. Нечего сказать, хорошо вы стережете дом! - ответил толстяк.
Господин в сером пальто шагнул в гостиную.
- Вот видишь, разиня! - закричал толстяк. - Нижайшее почтение, ваше сиятельство! - прибавил он с низким поклоном.
Увидев в гостиной постороннего человека, слуга остолбенел, а когда узнал в нем хозяина, чуть не уронил канделябр.