Джозеф Конрад - Теневая черта
Я говорил рулевому: "Позовите меня, если надо будет" — опускался в кресло и закрывал глаза, чувствуя, что для меня на земле не существует сна. Затем я не сознавал больше ничего, пока между семью и восьмью не чувствовал прикосновения к своему плечу и не видел над собою лица Рэнсома с его слабой, грустной улыбкой и ласковыми серыми глазами, как будто он нежно подсмеивался над моей сонливостью. Иногда второй помощник приходил наверх и сменял меня во время утреннего кофе. Но, в сущности, это не имело значения. Обыкновенно бывал мертвый штиль или слабый бриз, такой переменчивый и мимолетный, что, право, не стоило ради него трогать брасы. Если ветер крепчал, то можно было положиться на предостерегающий крик рулевого: "Паруса забрали", который, точно трубный глас, заставлял меня подскакивать на целый фут от полу. Эти слова, мне кажется, заставили бы меня очнуться от вечного сна. Но это бывало не часто. С тех пор я никогда не встречал таких безветренных восходов.
И если случалось, что второй помощник был здесь (у него обычно каждый третий день не бывало лихорадки), то я заставал его сидящим на световом люке в полубесчувственном состоянии и с идиотским взглядом, устремленным на какой-нибудь предмет поблизости — конец, планку, утку, рым.
Этот молодой человек был довольно утомителен. Он и в страдании оставался молокососом. Казалось, он превратился в совершенного кретина, и когда приступ лихорадки заставлял его вернуться вниз, в каюту, то вскоре он исчезал оттуда. В первый раз, когда это случилось, Рэнсом и я были очень встревожены. Мы начали потихоньку искать, и в конце концов Рэнсом нашел его свернувшимся клубочком в парусной каюте, куда вела раздвижная дверь из коридора. В ответ на упреки он угрюмо пробормотал: "Здесь прохладно". Неверно. Там было только темно.
Основные дефекты его лица еще усугублялись однообразно-синеватым цветом. Болезнь поразительным образом обнаружила его низменный характер. Не так было с большинством матросов. Изнуряющий недуг, казалось, идеализировал общий характер черт, обнаружив неожиданное благородство одних, силу других, а в одном случае раскрыв явно комическую сторону. Это был маленький, живой, подвижной человек с носом и подбородком типа Панча; товарищи называли его «Френчи». Не знаю почему. Может быть, он был француз, но я никогда не слышал, чтобы он произнес хоть одно слово по-французски.
Видеть, как он идет к штурвалу, было уже утешением.
Синие подвернутые штаны, одна штанина короче другой, чистая клетчатая рубашка, белая парусиновая, очевидно самодельная, шапка составляли своеобразно-щеголеватое целое, а всегда бодрая походка, даже когда он, бедняга, едва держался на ногах, говорила об его несокрушимом духе. Был еще матрос, которого звали Гэмбрил. Единственный человек на судне, у которого волосы были с проседью. Лицо его носило суровый отпечаток. Но если я помню все их лица, трагически таявшие у меня на глазах, то большая часть их имен исчезла из моей памяти.
Слова, которыми мы обменивались, были немногочисленны и казались ребяческими в сравнении с создавшимся положением. Я должен был заставлять себя смотреть людям в лицо. Я ожидал встретить укоризненные взгляды.
Ничуть не бывало. Правда, страдальческое выражение их глаз было достаточно тяжело переносить. Но с этим они ничего не могли поделать. Что касается всего остального, то я спрашивал себя, уравновешенность ли их душ, или их воображение, доступное сочувствию, делали их такими удивительными, такими достойными вечного моего уважения.
Что касается меня самого, то моя душа далеко не была уравновешена, и своим воображением я плохо владел.
Бывали мгновения, когда я чувствовал не только, что схожу с ума, но что я уже сошел с ума; и я не смел раскрыть рта из боязни выдать себя каким-нибудь безумным визгом. К счастью, мне приходилось только отдавать приказания, а приказание оказывает укрепляющее действие на того, кто отдает его. Кроме того, моряк, вахтенный офицер, был во мне достаточно здоров. Я походил на сумасшедшего столяра, делающего ящик. Как бы он ни был убежден, что он царь иерусалимский, ящик, который он сделает, будет нормальным ящиком.
Чего я боялся, так это как бы у меня не вырвалась какая-нибудь визгливая нотка и не опрокинула моего равновесия. К счастью, опять-таки, не было необходимости повышать голос. Задумчивая тишина мира казалась чувствительной к малейшему звуку, словно некая пустынная галерея. Слово, сказанное в спокойном тоне, проносилось с одного конца судна до другого. Ужасно то, что единственным голосом, какой я слышал, был мой собственный.
Ночью в особенности он отдавался страшно одиноко от плоских полотнищ неподвижно висящих парусов.
Мистер Бернс, все еще лежа в постели с видом тайной решимости, ворчал на многое. Наши беседы продолжались не больше пяти минут, но завязывались часто.
Я то и дело сбегал вниз за спичками, хотя в эту пору я потреблял мало табаку. Трубка вечно гасла: по правде говоря, на душе у меня было недостаточно спокойно, чтобы я мог курить, как следует. И надо сказать, что в течение большей части суток я мог бы зажигать спички на палубе и держать их головкой вверх, пока пламя не обожгло бы мне пальцев. Но я всегда сбегал вниз. Это было переменой.
Это было единственной передышкой в непрерывном напряжении; и, конечно, мистер Бернс сквозь открытую дверь видел меня каждый раз, когда я входил и выходил.
С приподнятыми под самый подбородок коленями и устремленными вдаль зеленоватыми глазами, он был жуткой фигурой и, так как я знал об его навязчивой идее, не особенно привлекательной для меня. Тем не менее мне приходилось время от времени разговаривать с ним, и однажды он пожаловался, что на судне так тихо. Он целыми часами лежит здесь, сказал он, не слыша ни звука, и в конце концов он просто не знает, что ему с собой делать.
— Когда Рэнсом у себя в камбузе, кругом так тихо, что можно подумать, будто все на судне умерли, — ворчал он. — Единственный голос, который я иногда слышу, это ваш, сэр, а этого недостаточно, чтобы развеселить меня.
Что такое с людьми? Неужели не осталось никого, кто мог бы петь за работой?
— Никого, мистер Бернс, — сказал я. — Никто не может тратить на это силы. Вы знаете, бывает, что я не могу собрать больше трех матросов, чтобы сделать что-нибудь.
Он быстро, но боязливо спросил:
— Никто еще не умер, сэр?
— Нет.
— Этого нельзя допустить, — энергично заявил мистер Бернс. — Вы не должны позволять ему. Если он наложит руку на одного, то заберет и остальных.
Я сердито прикрикнул на него. Кажется, я даже выругался, обозленный смущающим действием этих слов. Они угрожали тому самообладанию, t какое еще оставалось у меня. В моем бесконечном бдении лицом к лицу с врагом меня осаждали достаточно страшные образы. Мне представлялся корабль, то застигнутый штилем, то несущийся по воле ветра со всем своим экипажем, медленно умирающим на палубе. Известно, что такие вещи бывали.
Мистер Бернс встретил мою вспышку загадочным молчанием.
— Послушайте, — сказал я. — Вы сами не думаете того, что говорите. Вы не можете так думать. Это невозможно. Это не то, чего я вправе ждать от вас. Мое положение достаточно скверно и без ваших глупых фантазий.
Это не произвело на него никакого впечатления.
Свет падал на его голову так, что я не был уверен, действительно ли он слабо улыбнулся, или нет. Я переменил тон.
— Слушайте, — сказал я. — Положение становится таким отчаянным, что я подумал было, раз мы не можем пробиться к югу, не попробовать ли держать на запад, где проходят почтовые пароходы. Мы могли бы, по крайней мере, достать немного хинину. Как вы думаете?
— Нет, нет, нет! — вскричал он. — Не делайте 3f? — ro, сэр. Вы не должны ни на миг отказываться от борьбы с этим старым злодеем. Если вы это сделаете, он нас одолеет.
Я ушел. Он был невыносим. Это походило на одержимость. Тем не менее его протест по существу был совершенно основателен. В сущности, моя идея пойти на запад в надежде встретить проблематический пароход не выдерживала критики. Там, где мы находились, ветра было достаточно по крайней мере для того, чтобы время от времени ползти к югу. Достаточно, чтобы поддерживать надежду. Но, предположим, я воспользовался бы этими капризными порывами ветра, чтобы плыть на запад в какую-нибудь область, где не бывает никакого бриза по целым дням, что тогда? Может быть, мое ужасное видение судна, плывущего с мертвым экипажем, стало бы действительностью, на которую наткнулись бы много недель спустя какие-нибудь пораженные ужасом моряки.
Днем Рэнсом принес мне чашку чая и, стоя в ожидании, с подносом в руке, заметил в меру сочувственным тоном:
— А вы не сдаетесь, сэр.
— Да, — сказал я. — Нас с вами, видно, забыли.
— Забыли, сэр?
— Ну да, нас забыл демон лихорадки, хозяйничающий на этом судне, сказал я.