Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена - Владимир Владимирович Набоков
В ее глазах мольба сияла: брови
по-детски поднимались, и внезапно
в нем пронеслась какая-то немая,
крутая мысль — как взмах летучей мыши
чрез небо звездное, но в тот же миг
о ней забыв, он отвечал спокойно:
согласием.
Сверкающий гонец
вспять повернул, довольный, что склонил
пустынника. Над степью солнце плыло.
Ивейн глядел в пылающую даль,
прищурившись… А в городе незримом, —
над головой, высокий женский голос
надеждою неведомой звенел…
iii
Затейлив был король чернобородый:
цвели огни, и по дворцу, как люди,
ходили голенастые, большие
чудесно-розовые птицы. И на трех
струнах играл безумный смуглый карлик,
но так играл, что в сердце исполины
плясали… Были также и шуты,
и девушки босые, с лепестками
пунцовыми, приставшими как будто
к ногтям резным их лунны<х> легких ног.
Гремели бубны, как сердца хмельные,
и мальчики с раскосыми глазами
кувыркались, ходили на руках
по мраморному полу в круглой зале,
где стены были черными шелками
завешаны, а потолок лучился
узором паутинным серебра.
Ивейн глядел, как странник, на веселье,
на лица проходивших перед ним,
и все ему казалось грубым, тяжким,
как будто в мир приплыл он ненароком
с иной звезды, где легче вещество.
Не видел он, как двор очаровала
его жена: все в ней дразнило сердце —
воздушный и горячий блеск волос,
и чужестранный выговор, скользящий
по сгибам слов, и голоса живая
поспешность, и порхающие руки,
нежнейшие зеленые глаза,
и розовые губы, изумленно
смеющиеся, — губы и глаза,
как лепестки и листья олеандра…
К ней подходили, льстиво шелестя,
душистые и нежные вельможи,
их разговор, загадочно-шутливый,
тот разговор, в котором вьется призрак
любовного признанья, был ей сладок.
Она смеялась искренно, невинно,
лишь радуясь, что смотрят на нее.
Кружилась, лепетала, розовела…
И вдруг в толпе заметила Ивейна:
стоял он, молчаливый и далекий,
как спящий, улыбаясь. Вкруг него
носились дуновенья неприязни:
с ним избегали говорить, косились
(да мудрено ль? Беспечный дол смущает
немая высь). Глядели в даль иную
его глаза… И вдруг ей показалось,
что он смешон.
Когда же пир и пляски
пришли к концу, когда Ивейн шепнул ей:
«Пора… готовы кони… ночь слабеет…
Пора… без нас проснется ль царство наше?» —
когда вокруг, как бы жалея нежность
и блеск ее, все собрались, прощаясь,
тогда душа в ней вздрогнула, тоскою
тягучею наполнилась душа…
Как слабый раб, она очнулась, вышла
из радуги недолгого дурмана
в свой рабий день, глухой и напряженный.
Светало. По синеющей траве
они безмолвно ехали обратно.
Туманно пахло тмином. Звезды зябли
и втягивали щупальца в огромном
бледно-зеленом небе. Ветер — вестник
зари, блуждал, шептал цветам: готовьтесь,
готовьтесь… Кони фыркали. Росисто
хрустела степь. Две тучки, на востоке,
обнявшись, ждали солнца, как любовь
ждут девушки. Свежало…
Вот палатка
захлопала в глаза крылом холодным.
Вот, наклонясь, Нимфана проскользнула
в темнеющую щель, и, расседлав
коней, Ивейн последовал за нею.
Она сидела на ковре, во мраке,
молчала. Он, как призрак, к ней нагнулся,
ни глаз ее, ни плеч ее не видя,
но чувствуя по смутным очертаньям,
что смутно ей… «Нимфана, что с тобой?
Скажи, Нимфана?» Руку тронул, пальцы
пересчитал губами… «Чтó, Нимфана?»
«Устала я», — как будто издалека,
через туман, ответила она.
Он выпустил ее немую руку:
«Но голос твой, он странный, он не прежний…»
«Устала я», — Нимфана повторила
и замолчала вновь… Потом вздохнула
взволнованно и вдруг залепетала:
«Вот… я скажу — вини меня… — как знаешь,
но я скажу… а ты понять попробуй…
мне, видишь ли, порою снится жизнь
другая, — нет, молчи, дай мне докончить, —
мне снится жизнь минувшая — напевы,
влюбленный блеск зеркал, влюбленный шелест
вокруг меня, и веер мой душистый,
и розы, и прислужницы мои…»
Ивейн не шевелился. Луч наклонный
в палатку вплыл, и птица полевая
вдруг свистнула, так сладостно, так сочно,
как будто зоб ее был полон солнца.
«Ах, не сердись, — Нимфана лепетала, —
ты только не сердись. Я знаю, знаю,
я глупая и ты напрасно любишь
меня — но все-таки, Ивейн, пойми же,
ведь мы живем в пустыне, на ветру,
как прокаженные… Грубеют руки…
Волос мне даже не распутать… Змеи
тут водятся… Пойми же…»
Из палатки
косую тьму высасывало солнце.
Поблескивали чаши. Сетка света
зажглась над сеткою висячей койки.
Окрасился ковер. Бубнил и бился
залетный шмель о хлопающий холст.
Тогда Ивейн, не глядя на подругу:
«Но как же так… — а солнце, степь, а наша
любовь, а город наш незримый?» Глухо
он повторил, как бы не понимая
своих же слов: «Незримый город… как же?»
И медленно взглянул он на Нимфану:
она дрожала в утреннем луче,
кусала губы… Темная морщина
между бровей наметилась… Взглянул, —
и задыхающееся сомненье
метнулось в нем.
«Ивейн, не мучь меня,
не спрашивай… я ничего не знаю…
Уедем, я прошу тебя… уедем!»
Он побелел: «Оставить наше чудо,
оставить? Нет, Нимфана, никогда…
Я умер бы…» Она лицо закрыла,
стуча зубами, словно в огневице,
и слезы трепетно текли сквозь пальцы, —
горячие, безумные алмазы.
Прижался он виском к ее виску,
тоской своей к тоске ее стучащей,
спросил: «Скажи, ведь слышишь ты, ведь слышишь,
что слышу я<?>» — и, низко наклонясь,
рукой ведя по розовым узорам
на бирюзовом, выцветшем ковре,
она сказала правду…