Карел Шульц - Камень и боль
- Андреа может получить другую работу, - загудел Сангалло. - Портал восточных дверей баптистерия требует наполненья... я замолвлю словечко в Синьории. Он, осел, должен был раньше мне сказать, что задумал... а не сговариваться потихоньку с Леонардо! Этак интригуют друг против друга только ученики этого миланского мерзавца Браманте, но здесь такие повадки Леонардо не имеет права заводить... А потом - я не знаю, парень, за что я тебя так люблю, по-своему люблю, как тот монах... Оттого и хлопочу о тебе. Эх, если б был здесь Макиавелли!
- Зачем? - удивился Микеланджело.
- Он бы откровенно рассказал нам, как обстоит вопрос с этим самым Содерини... Леонардо что-то лукаво намекал насчет медицейской политики... а все мы прекрасно знаем, что плебей Содерини держится противумедицейских принципов. То осел этот Никколо все время под ногами путается, а сейчас, когда нужен до зарезу, уехал, большой барин... и в самом деле, он теперь большой барин, после того как назначен секретарем Дьечи ди Бальо, чиновника иностранных и военных дел, - уже не ходит тайно хлестать со мной в трактире у стен, - какое там!
- Он все у дона Сезара? - спросил Микеланджело.
- Ясное дело, - отрубил Сангалло. - Кому же еще доверить такие щекотливые, трудные переговоры с доном Сезаром о судьбе Флоренции, как не пройдохе этому - Никколо? Уж он-то не растеряется даже перед Сезаром и - вот увидишь - еще научится кое-чему! А как бы он был нам здесь нужен!
Микеланджело, положив ему руку на плечо, с улыбкой промолвил:
- Какое это имеет значение, когда дело идет о моей статуе и обо мне, медицейскую Содерини проводит политику или антимедицейскую?
- Большое, Микеланджело, очень большое, - серьезно ответил Сангалло. Пути твои, милый мой, всегда будут скрещиваться с путями Медичи...
- Это я уже слышал раз... - прошептал Микеланджело, бледнея. - Пьер!
- Что Пьер! - махнул рукой Сангалло. - Он теперь на французской службе, воюет против Неаполя, все надеется, что Людовик Двенадцатый за это поможет ему вернуться к нам... но речь не о Пьере, речь идет о других, на кого бы ты мог опереться, если б Содерини был действительно сторонником Медичи. Но у них у всех плохи дела! Кардинал Джованни Медичи боится ехать в Рим из-за папы Александра, папа за то, что тот не отдал ему свой голос, лишил его наследственного звания легата и передал это звание маленькому кардиналу Фарнезе, кардиналу "того, что под юбкой", как говорят в Риме, - понимаешь, он благодаря красоте сестры своей, Джулии Фарнезе, стал кардиналом... Мальчишечка этот самый получил все, что имел наш кардинал Джованни, для которого закрыта теперь дверь Монте-Казино, Мимеронде и других тосканских и французских монастырей, где он был аббатом, и приором, и епископом, - так он теперь скитается без пристанища, с Джулием и Джулианом Медичи и с Биббиеной этим... а Пьер воюет на французской службе... не на кого из Медичи тебе опереться...
- Да я не хочу опираться ни на кого из Медичи! - воскликнул Микеланджело. - Я хочу сам победить! Какое мне дело до политики Содерини? Какие странные вы завели у себя во Флоренции нравы! Раньше никогда ничего подобного не было. Прежде художник творил. Удачно или неудачно, но никогда не вставал вопрос о том, кто его поддерживает, стоит за ним...
- Время немножко изменилось, милый... - горько улыбнулся Сангалло. Канули дни золотой свободы для художника... нынче тебя первым долгом спрашивают, какой вельможа тебе покровительствует, и только после этого либо отвергают, либо начинают восторгаться...
- Время!..
Микеланджело сжал руки.
- Леонардо хорошо это знает... - продолжал Сангалло. - Сам испытал. Потому так хитро и говорил... И много еще зависит от того, какую ты собираешься делать статую... Что-нибудь в античном роде? Ведь ты мне до сих пор ничего об этом не сказал, и модели твоей в Синьории я не видел... Что это будет? Увенчание флорентийских добродетелей? Античный бог или символ свободы города?
Тут Микеланджело открыл книгу, за чтением которой Сангалло застал его, и, перевернув несколько страниц, прочел:
- "...раб твой пойдет и сразится с этим филистимлянином. И сказал Саул Давиду: не можешь ты идти против этого филистимлянина, чтобы сразиться с ним, ибо ты еще юноша, а он воин от юности своей.
И сказал Давид Саулу: раб твой пас овец у отца своего, и когда, бывало, приходил лев или медведь и уносил овцу из стада, то я гнался за ним, и нападал на него, и отнимал из пасти его; а если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его;
и льва и медведя убивал раб твой, и с этим филистимлянином необрезанным будет то же, что с ними, потому что так поносит воинство бога живаго.
И сказал Давид: господь, который избавлял меня от льва и медведя, избавит меня и от руки этого филистимлянина. И сказал Саул Давиду: иди, и да будет господь с тобою.
И одел Саул Давида в свои одежды, и возложил на голову его медный шлем, и надел на него броню.
И опоясался Давид мечом его сверх одежды и начал ходить, ибо не привык к такому вооружению; потом сказал Давид Саулу: я не могу ходить в этом, я не привык. И снял Давид все это с себя.
И взял посох свой..." Понимаешь, маэстро Джулиано, я буду ваять вот это. Давида!
Сангалло поглядел на него с изумлением.
- Я ждал чего угодно, но это не приходило мне в голову! Давида? Почему именно Давида?
Сангалло думал об этом, идя домой, и все время. Давида! И маэстро Агостино да Дуччо тоже хотел ваять из этого камня царя Давида для собора, но камень у него пришел в негодность, весь низ глыбы расселся, там зияет огромная дыра... А Микеланджело не уступит! Он принудит камень, покорит его, заставит его вчувствоваться в то, к чему предназначен, - в фигуру Давида, и тут не уступит, хочет победить без оговорок...
А все-таки! В словах Микеланджело было больше, чем жажда статуи... "Дело идет не о прекрасной статуе, теперь дело идет обо мне самом!" - так сказал он.
Сангалло снова задумался. "Ты еще юноша..." Это место из Писания прочел ему Микеланджело - не о Давиде, царе-завоевателе, Давиде, какого, наверно, создал бы да Дуччо, могучем правителе, торжественно восседающем на троне, среди войск, толкователей закона и телохранителей, не о царе, поразившем сирийцев, племя моавитян, разбившем сынов Аммоновых, уничтожившем все до границ Арама, - царские пленники стояли коленопреклоненные у его трона, - не о Давиде в его силе, величии, славе и власти, а "...ты еще юноша"... о Давиде, у которого ничего нет, кроме пращи да камней ручейных...
Что сделает теперь Леонардо? "Меня всегда с Леонардо что-то разделяло, - так говорил Микеланджело, - а теперь мы столкнулись. Из-за мертвого камня".
На другой день вокруг заброшенной каменной глыбы позади Санта-Мария-дель-Фьоре начали строить высокий деревянный забор. Микеланджело потребовал, чтобы забор был высотой в шесть метров, желая работать в полной тайне, без посторонних свидетелей, совсем один. На стройку стали свозить доски. Зеваки заводили разговоры с рабочими, щупали камень. Он был покрыт мусором и грязью, после стольких лет нелегко было вытащить его из глины и поставить. Теперь он вылезал, вытаскиваемый журавцами, рычагами и цепями, под выкрики и галдеж рабочих, под громкое понуканье сбежавшихся со всех улиц зевак, вылезал во всей своей огромности, словно из земли вырастал полный глины и тьмы кулак. И когда он встал, бесформенный, искалеченный, чудовищно высокий, от него пахнуло сырым запахом глины, грязи, смерти и ужаса. Об этом много толковали в городе, а потом многие увидели его в последний раз. Потому что Микеланджело всегда тщательно запирал калитку в заборе, никому больше не позволяя глядеть на камень. Шли месяцы, люди умирали, а камень оживал.
Три точки в пространстве обусловливают четвертую. Микеланджело вымерил циркулем на своей восковой модели нужные точки, перенес на камень, провел прямые. Камень перед ним стоял, как скала. Сердце камня звало. Он отвечал. Жизнь камня рвалась вон, к свету, прожигалась в формах и тонах, тайная, страстная жизнь - и снова каменный сон, из которого можно пробудить великанов, фигуры сверхчеловеческие, сердца страстные, сердца темные, сердца роковые. Нужны удары молотком, чтоб зазвучали эти каменные нервы, нужны удары, которые пробились бы в безмерном мучительном усилии к ритмическому сердцу и дали этой материи речь и красоту. Таинственная, бурная, лихорадочная жизнь бушевала где-то там, в материи, он слышал, как она кричит, взывает к нему, жаждет освобождения, просит ударов. Жизнь камня рвалась к нему на поверхность, била своими невидимыми, ощущаемыми волнами в кожу его рук. Эти длинные, нежные волны соединялись в его ладони, он мог бы разбросать их, как лучи, и камень опять впитал бы их в себя. Поверхность его была морозно-холодная, поверхность его была нагая. Но под ней, как под холодной кожей страстной красавицы, мучительно изнеможенной своими желаниями, вожделеют и жаждут все наслаждения, терзающие до судорог смерти. Нагая и морозно-холодная, она прожигалась внутрь сильнейшим жаром. Пронизывавшие ее кровеносные сосуды были полны и набухли пульсирующей мраморной кровью, сухой на поверхности и горячей внутри.