Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена - Владимир Владимирович Набоков
Под бирюзовым облым сводом
вращаться медленно народам
круглоголовым суждено,
и год вращается за годом,
в саду алеет круглым плодом
иль сеет круглое зерно.
И шаровидны в этом мире
все наслажденья, тени все,
и самый Крест — как бы четыре
луча в незримом Колесе.
Когда на клавишах качает
тоскливый гений яркий сон,
он на листе за звоном звон
кружочком черным отмечает.
Когда струятся к высоте
искусства райские обманы,
нам в каждой краске и черте, —
в изгибах туч, в бедре Дианы, —
округлость мягкая мила.
Мы любим выпуклые чаши,
колонны, грозди, купола, —
все круглое; и если в наши
глухие годы, годы зла,
мечта, свободней, но угрюмей,
сбежала с благостных холмов
в пределы огненных углов,
геометрических безумий, —
то все же прежних мастеров
забыть не смеем мы, не можем,
хоть диким вымыслом тревожим
и ум и зренье; там и тут,
на сводах жизни нашей тесной,
пленяя плавностью небесной,
мадонны-лилии [sic!] цветут…
И рой утех, как в улье пчелы,
в тебе живут, упругий круг,
и ты — мой враг, и ты — мой друг
в борьбе искусной и веселой.
Вот, сокрушительный игрок,
я поднимаю локоть голый,
и если гибок и широк
удар лапты золотострунной —
чрез сетку, в меловой квадрат,
перелетает блесткой лунной
послушный мяч. Я тоже рад
средь плясунов голоколенных
носиться по полю, когда,
вверху, внизу, туда, сюда,
в порывах, звучно-переменных,
меж двух прямоугольных луз
маячит кожаный арбуз.
Седой и розовый британец,
историк тонкий, не шутник,
порассказал мне, как возник
ожесточенный этот танец:
В старинном городке резном,
где удлиненным перезвоном
куранты ноют перед сном,
в краю туманном и зеленом,
где сам под кленами я жил,
когда-то кто-то заслужил
самозаконный гнев народа;
не знаю — ктó: быть может, — чорт
в убогом образе урода,
или воркующих реторт
пытливый друг, алхимик хилый;
быть может, отрочеству милый
разбойник, стройный удалец,
таившийся в лесу дубовом,
а то — кощунственный мудрец,
умы вспугнувший Богом новым, —
не знает летопись; но, словом,
его связали и в пыли
по переулкам повлекли.
И он на площади квадратной,
средь торжествующих зевак,
был обезглавлен аккуратно,
как исполинский мягкий мак.
Зашили голову злодея
в округлый кожаный мешок,
палач же — славная затея! —
мешку тугому дал пинок:
мешок на площадь с плахи — скок!
Понравилось… Народ веселый
загрохотал, и сотни ног
тут подхватили мяч тяжелый.
Игр<и>вый, грубый городок
разбился вмиг на две ватаги:
одна, исполнена отваги,
стремилась мяч загнать в прудок,
а та, не менее упряма,
избрала целью двери храма.
С потоком вражеский поток
сшибался в узких переулках,
и много было криков гулких,
разбитых лбов, разбитых ног;
а после тощие собаки
лизали камни до утра…
Вращался мир. Из дикой драки
возникла стройная игра.
Вращался мир, и век за веком,
по воле чьих-то верных рук,
и человек за человеком
другим доказывал, что круг
не только детская забава, —
в нем спит волшебница. Пора!
Как песнопенье, величава,
как сладострастие, остра, —
из содрогнувшегося круга
в пыли родится Быстрота,
моя безумная подруга,
моя зазывная мечта!
В совиной маске, запыленный,
в гремящей мгле полулежу,
и руль широкий, руль наклонный,
как птицу чуткую, держу.
Плывите, звезды, над лугами!
Дорога белая, беги!
Дрожащий обод — под руками,
а под ступнями — рычаги…
И мощно-трепетной машины
рокочет огненная грудь,
как бы на бешеные шины
прямой наматывая путь…
И быстрота ее упруга…
Кусты шарахаются прочь…
Из мира тяжкого, из круга,
из вира вырываюсь в ночь!
В ночь огневую, где усилья
божественно-сокращены…
О, дай мне крылья, дай мне крылья,
мне крылья, Господи, нужны!
Но чу! Средь бархатного грома
внезапно звякнул перебой,
как отрицанье… Что с тобой,
мой зверь волшебный? Но истома
его сковала; он затих;
застыли медленно колеса…
Ночуй теперь в тени откоса,
под хитрым взором звезд немых!
Иное помню… Ветер Божий,
о, ветер песенный, а все же
мы встретились лицом к лицу!
День зимний помню, синий, хрупкий…
Толстушка-елка в белой шубке
прильнула к самому крыльцу,
где в каждом ромбе рам оконных
есть по цветному леденцу.
Как шелк лазурный — тень склоненных
немых ветвей. Волшебно спит
пушистый мир в алмазной люльке.
Под крышей искрятся сосульки,
и гололедицу кропит
на ступенях песочек рыжий…
Какие сны, какие дни!
Вставай! Фуфайку натяни,
вступи на липовые лыжи
и, льдисто-липкие ремни
скрепив потуже на запятках,
стремглав по насту скатов гладких
скол<ь>зи! В площадку перейдет
уклон, площадка оборвется,
и с края белого взовьется
крылатый лыжник: легкий взлет,
воздушно-дивное движенье, —
и он стоймя на продолженье
крутого склона упадет…
Полет, полет! Не оттого ли
с тех пор я полон тайных сил,
что в этот миг блаженной воли
я неба синего вкусил?
Простор равнины белозарной
я на лету обозревал:
избенки видел, дальше — вал,
столбы, как ландыши…
Товарный
там поездочек выплывал
из-под картонного навеса;
за ним — березового леса
жемчужно-розовый пушок…
Как высь чиста, как мир широк!
Как нежно Божье вдохновенье!ﻕ.ﻕ.
Раскинув руки, я повис,