Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
— Гнать бы тебя к чертовой матери! — стараясь не видеть его рук, не сочувствовать, выругался Вадим. — Тяп-ляп, значит, решил, без демонтажа?!
— Но ведь сроки, Вадим Николаевич… — виновато потупился главный и, неуклюже потоптавшись, поковыряв носком сапога землю, опять же привычно, прикладывая руку к груди, поспешил заверить: — Сейчас же начнем разборку… честное слово… Все будет в порядке…
Вадим ничего не ответил главному — и полез в машину…
Ему не хуже Владимира Александровича было понятно, что с демонтажем станок к завтрашнему дню до карьера Прямкова теперь уж не доберется.
«Ну и что же тогда? Сворачивать себе шеи? Грохаться с уступа?!»
Он точно пытался дорогой убедить себя, что положение безвыходное, что возобновлению работ у Прямкова мешают обстоятельства, не зависящие от них, — и все же никак не хотел с этим смириться. Да и хорошо знал свою натуру: она ни на миг не даст ему успокоиться, пока он что-нибудь не придумает, не найдет. Завтра сам с киркой пойдет добывать камень, но завод не остановит.
«Иначе, какой же я, к черту, руководитель!.. Еще и Мишке себя противопоставляю!..»
Смутно, невнятно — и все же возмущая Вадима — возникала в душе и надежда на главного: тот, тоже обязательный и исполнительный, скорее умрет до завтрашнего дня, чем не исполнит приказ…
«Дернуло же его сегодня исповедоваться! — подумал Вадим вдруг о главном. — Делал бы уж, коли так, молчком, свою шестерню… И не было бы такой безнадежности сейчас…»
Его поразила эта четкая внезапная мысль: выходило, что он, как бы не осознавая, действительно держал главного за козла отпущения.
«Хорош, праведник! — заскрипел он всеми пружинами сиденья. — Нашел кем прикрываться — мальчишкой!.. Тогда бы уж лучше Мишку взял — валил бы все на него привычно…»
Галина собиралась уходить из дома, когда он приехал на обед: была уже в плаще, в водоотталкивающей, черной, траурной, косынке. Да и сам вид ее был траурный — она не улыбнулась ему, мрачно пошелестела, перекрывая голову, косынкой.
— Дозвонился до Михаила?
— Нет, — помолчав, решив особенно не распространяться и не оправдываться, ответил он.
— Смотри, — явно заготовленно произнесла Галина. — Когда ты тоже загремишь и никто не протянет тебе руку…
— Хватит! — остановил он ее, сбрасывая с себя на пол стоявшую колом промокшую куртку: Галина, сама того не ведая, задевала слишком уж больные места. — Хватит! — повторил он как можно спокойнее. — Если я загремлю, значит, я того заслужил, и не надо мне руки. Слишком уж часто у нас вытаскивают таких.
— Да ты просто мстишь Михаилу Андреевичу! — сказала Галина.
— Я?! За что?
— За все! — Галина снова пошелестела, затягивая туже свою косынку. — Ты сам рассказывал: сам знаешь о вашем споре.
— О каком споре? — не понял сразу он. — И при чем здесь спор?
Но Галина не стала дослушивать его: скорготнула ключом в замочной скважине, отпирая дверь, — и вышла.
VI
Спор тот был давно. Да и не спор вовсе: просто, по случаю, обменялись взглядами на жизнь, и Вадима тогда заела уверенность Мишки, та категоричность, с которой тот говорил об их будущем.
Гуляли свадьбу, первую на курсе, причем жених и невеста, оба, учились с ними, в одной группе: ездили летом вместе на практику, куда-то далеко, на Дальний Восток (уже потом перемывалось, что будто бы Валентина сама попросилась туда из-за Эдьки) — и она вернулась в институт беременной.
Впрочем, об этом никто и не догадывался, да и Эдька на занятиях общался с Валентиной по-прежнему— точнее, не общался никак. Она была замкнутой, вяловатой, с нескладной фигурой — и ни одна душа не могла предположить, что они сойдутся. Эдька, красавец, среднего роста крепыш, таскался со многими девчонками и уже после практики, когда ездили на картошку в колхоз, ночевал у деревенской вдовы — и Валентина это видела, знала — и хоть бы что. И вдруг весть: свадьба!
Носился слух, что Валентина хотела пойти в комитет комсомола: Надюша, подруга ее задушевная, подговаривала — и это-то перед самым окончанием института!
Тогда в комитетах к таким делам относились однозначно: человеку с подобным моральным обликом — нечистому, нечестному, похотливому — ни в комсомоле, ни в институте было не место. И не было в семье угрозы сильнее, чем пойти с жалобой на жену — мужа в комитет или партком.
Эдька струсил.
— Ну и дурак! — заявил Мишка в разговоре с Вадимом. — Никуда бы она не пошла, точно. Не та натура.
Но Вадим, хотя и жалел Эдьку, считал, что тот поступал правильно, порядочно.
— Мы уже в таком возрасте, — говорил он, — когда должны давать отчет своим поступкам.
— Переспать-то — это поступок? — хохотал Мишка.
— Ну поступок — не поступок… Но здесь уже второй человек задействован.
— Может, и второй, и третий, и двадцатый — жизнь большая. Такова уж наша доля мужская, программа наша, нам не подвластная, — производить детей. И что же — на всех жениться?
— А если будет ребенок?
— Ребенок — это уж как она захочет. А она вот, как видишь, захотела — и захотела больше с тем, чтобы зажать Эдьку. И все это видят, и все молчат…
В общем, на свадьбу собирались, как на похороны.
Да и сняли под торжество захудаленькую столовую на окраине города. Вадим сейчас даже представить не мог, где та столовая находилась: перебирались по голому льду через какую-то речушку — Ушуйку, что ли, — шарахались в потемках от захлебывающегося лая псов за заборами — и в самой столовой был полумрак, холодно.
Готовились к свадьбе спешно, наскоро, через день после экзаменов, потому что еще через дня два все разъезжались на преддипломную практику. Подавали котлеты, еще что-то, но больше всего было винегрета. Именно с той свадьбы Вадим возненавидел винегрет на всю жизнь — так как перепил.
Жених и невеста приехали, наверное, загодя, — а может, проникли в столовую со служебного хода, как артисты, — и пробыли в кабинете директора, пока в большом зале собирали стол. Они вышли, когда все уже распределились по местам, — неловкие, будто бы исполняющие какую-то плохо разученную роль, и все оглядывались на Вовку Мещерякова, дружку, который, кажется, этот ритуал знал. Валентина была под фатой, вся в буроватых пятнах, бледная и строгая, а Эдька же пытался улыбаться, но улыбка получалась натянутой, вымученной. Вовка Мещеряков что-то говорил, преподнес от группы подарок, потом гаркнул: — Горько!
«Горько!» кричали через каждые пять-десять минут. Но, к сожалению, целовались молодые как-то вяло, едва прикасаясь к губам друг друга — незавидно, точно при последнем