Наталия Соколовская - Литературная рабыня: будни и праздники
– А ну его, этот чай. Пойдем. В Старом городе работают кафе. Посидим и вернемся.
Старый город от центра, то есть от места боевых действий, отделяет десять минут ходу. Но мне кажется, что мы попали в параллельный мир.
Сумерки. Двери Кафедрального собора открыты, и мы видим дрожащие нимбы свечей и нескольких молящихся. И этот подвижный горячий свет, не выступающий из храма в наружную мглу, – завораживает.
Мы входим, покупаем свечи. Я не могу отделаться от мысли, что все это кино. Какой-то итальянский неореализм. Так жизненно, что перестает быть правдой.
Я вижу все как бы со стороны. Вот мы ставим свечи. Ираклий крестится, а левой рукой машинально придерживает на груди камеру. Я прижимаюсь к нему плечом. И так мы стоим некоторое время.
Потом выходим из храма, сворачиваем в одну из маленьких узких улочек с резными балконами. И правда, открытое кафе. И люди сидят за столиками. И какая-то отдельная тишина. Несмотря на то что довольно близко стреляют.
Из углового динамика негромко звучит гитарный проигрыш великой песни. «Добро пожаловать в отель „Калифорния“. Такое милое местечко…» Мне почти хорошо. Кофе, сваренный на горячем песке, запах жареных зерен – все это из другой жизни. Или уже из этой? От раздвоения голова у меня идет кругом. «…Добро пожаловать в отель „Калифорния“… Это может быть рай, или это может быть ад…» Полумрак. На столиках в стеклянных плошках горят низенькие свечки. Не для колорита – светомаскировка. И я говорю, что купила билет на самолет. Только это.
– Я виноват. – Ираклий опускает голову и ерошит пятерней волосы. – За полтора года не сделал ничего. И сейчас тебе просто страшно.
– А я ничего не просила. И мне не страшно. Иначе не сидела бы здесь с тобой. И вообще… Ты даже не представляешь, как я счастлива. Сейчас особенно.
Всё внутри у меня звенит. И говорю я больше, чем положено в этой ситуации. Наверное, потому, что боюсь сказать самое важное. Сейчас соберусь с духом и скажу.
Но в этот момент прямо над нами пролетает самолет. Он летит низко, на бреющем полете, и земля вместе с домами и всем в них содержимым начинает дрожать крупной дрожью. Мы сидим, сцепившись поверх стола руками, и смотрим друг другу в глаза. Может, это последнее, что нам суждено увидеть в жизни. «…Добро пожаловать в отель „Калифорния“…»
Самолет пролетает, а через несколько секунд в центре раздается взрыв. И чашки с кофе подпрыгивают.
Вот новость. С воздуха еще не бомбили ни разу. Мы с трудом разнимаем руки. На ладонях – вмятины от ногтей.
– Аэропорт закрыт, – говорит Ираклий, как будто ничего не произошло.
– Откроют. А если не откроют, то я останусь. Орел или решка.
Потом мы идем домой по темной и пустой улице. Я закрываю глаза, чтобы сосредоточиться на каком-нибудь источнике света. В районе Проспекта стреляют из автоматов. И я чувствую, как зубы у меня начинают стучать. «Какое милое местечко… Это может быть рай, или это может быть ад…»
– Дня через три-четыре все закончится. Вот увидишь.
Ираклий крепко прижимает меня к своему плечу, и теперь к моей дрожи добавляется стук его сердца. Не кончится. Здесь, между раем и адом, ничто не кончается. Никогда. В лимбе не бывает перемен.
Наш двор словно вымер. На земле валяются осколки стекол. Это вылетели окна верхнего этажа. Я хватаю Ираклия за руки и прошу, чтобы он не уходил. Он говорит, что только смотается на Проспект и тут же вернется. Выстрелов не слышно. Тишина. Совсем поубивали они друг друга, что ли…
Но в первых числах января все действительно кончается. Сначала в это никто не верит, и только на второй день город выходит на улицы.
Мы с моей соседкой Нестан стоим на Площади. Башня с часами вся в пробоинах. Циферблат отсутствует, стрелки продолжают двигаться в пустоте. На Проспекте нескольких домов в радиусе трехсот метров от Дома правительства не существует. Остались только стены с зияющими окнами.
Навстречу нам молча идут люди. Лица их обращены вверх, к пустым остовам домов. Они идут медленно, точно похоронная процессия.
Тишина. Только нежное позвякивание. Проспект усеян стреляными гильзами разного калибра. Иногда люди нагибаются, поднимают их, подносят к глазам и с удивлением рассматривают.
На Проспекте мы встречаем Ираклия и вместе идем проведать Маку, нашу общую подругу. Она живет на той стороне улицы, которая простреливалась с Площади. Выбитые стекла, срезанные ветви деревьев, битый кирпич под ногами.
У Маки лицо только что расчищенной старинной фрески. Это от осыпавшейся штукатурки. Белая пыль повсюду. На полу, на мебели. В стенах – пробоины от пуль. И без того светлые глаза Маки выцвели от пережитого ужаса.
Еще до того, как начали стрелять по полной программе, они с мужем отправили сына к родне, на другой конец города, а сами остались с Макиной парализованной матерью.
Когда пули стали залетать внутрь квартиры, они стащили парализованную женщину на пол и обложили матрасами и одеялами. Спустить ее по узкой винтовой лестнице во двор или в подвал они не могли, а на улицу, через парадное, выйти было уже невозможно. Мака все десять дней лежала на полу под грудой одеял и обнимала парализованную мать, которая не могла говорить, а только стонала и смотрела полными страданья глазами.
Помощи ждать было неоткуда. Соседи кто побросал дома и уехал, кто спустился в подвалы. Макин муж ползком пробирался во двор за водой. Кто-то из оставшихся соседей приносил им к черному входу еду. Но этого хватало только для больной. Когда все кончилось и Мака собирала одеяла и матрасы, на пол выпало несколько пуль.
Мы обнимаемся и, перебивая друг друга, рассказываем, как пережили эти десять дней. А в кровати, на свежих крахмальных простынях, лежит умытая и причесанная Макина мать. Она смотрит на нас, и слезы безостановочно катятся по ее щекам.
…Маро, моя маленькая смуглая Маро в неизменном черном платке, с тяжелыми сумками, перекинутыми через плечо на старом кушаке от платья, – она не приходит больше в наш двор. Ее нет ни через день, ни через два, ни через неделю.
…И вот мы с Ираклием стоим в зале ожидания аэропорта. Рейсы возобновились пять дней назад, и творится что-то невообразимое. Люди летят, стоя в проходе между креслами.
Нас толкают со всех сторон. Мы находим какой-то пустой угол возле окна, на втором этаже. Отсюда видно летное поле и самолеты, идущие на взлет каждые несколько минут. Ираклий загораживает меня спиной от толпы.
– Тут все наконец успокоится, я разберусь со всеми своими делами, и ты вернешься. Обещаешь? Или я прилечу и заберу тебя.
Я молча киваю и все думаю, сказать или не сказать? Мне страшно, потому что я не знаю, как он отреагирует и как я отреагирую на его реакцию. А я уже твердо решила, что должна улететь.
Потом я обнимаю Ираклия, обнимаю всю мою жизнь, которой, такой, никогда больше не будет; обнимаю мою шелковицу, растущую возле крутой лестницы, ведущей к Проспекту; обнимаю душистым июльским жаром пронизанные хвойные леса над городом; улицу, на которой я была так счастлива, – скоро ветви деревьев, растущих по обеим ее сторонам, покроются нежной листвой и сомкнутся шатром в вышине, но этого я уже не застану. Я улетаю в мир, от которого совсем отвыкла и который совсем отвык от меня. Зачем я делаю это, зачем?
Самолет поднимается, описывает круг и в течение нескольких минут летит вдоль города. Вот он, весь передо мной, омытый слезами моего отчаяния.
А потом я закрываю глаза.
Самолет мерно гудит. Слезы стекают по моим вискам – на шею, и я почему-то никак не могу их вытереть. Шее делается мокро и щекотно. И вдруг моторы замолкают. И наступает тишина. От ужаса я снова открываю глаза. И ничего не вижу, кроме тьмы кромешной. Вот так это, оказывается, бывает?
Но тут чей-то голос оповещает меня, что осталось еще двадцать минут. И наконец я вспоминаю, где я.
После короткой паузы чертов реактор опять начинает тихонько поскуливать. Удивительно тонкая машина: реагирует на душевные переживания. Шевелиться нельзя, на голову мою надет прозрачный футуристический шлем. Вот и лежу, умываясь собственными слезами.
Жизнь продолжается так долго, что, успев побыть литературой, опять становится жизнью.
Приехала. А меня, как говорится, не ждали. Пока я там, в Москве, литературные штудии проходила да на Кавказе военной подготовкой занималась, тут, в Питере, всё перетряслось-утряслось, все так называемые ниши давно заняты. А на дворе начало рыночной экономики, приватизация и прочие радости капитализма местного разлива. И крутись, как хочешь. И надо учиться дышать бедной кислородом атмосферой повседневности…
Живу в непрезентабельном районе на южной окраине города, в условно трехкомнатной хрущевке. Старенькую мою бабушку, мамину маму, родители взяли к себе. Квартира – на третьем этаже, лицом в тополиные утешительные объятья. Но объятья – с весны, а пока зима. Все зима и зима. Ничего, думаю. Должно же это когда-нибудь кончиться.