Ирина Муравьева - Шестая повесть И.П. Белкина, или Роковая любовь российского сочинителя
Вот здесь-то оно и случилось.
Приятели сидели в одиннадцатом ряду кресел – места не бог весть какие, но вполне приличные, – и провинциальный Иван Петрович с простодушным любопытством разглядывал публику. Раздался третий звонок, духами запахло особенно сильно, и в самую последнюю секунду перед тем, как открыли занавес, в ложу, нависшую справа, вошли дама и господин. У Ивана Петровича перехватило дыхание. Скользящие искры света, который должен был вот-вот погаснуть, осветили маленькое, с высокими восточными скулами лицо, прямой пробор в черных волосах и глаза, совершенно ни на что не похожие, – глаза, которыми вошедшая скользнула по залу: стоял в них какой-то усталый туман, и были они бирюзового цвета. В зале стало темно, на сцене уже пели и громко разговаривали, перебегая из одного угла ее в другой, Машенька Львова-Синецкая смело меняла парики, превращаясь то в разбитную девицу, то в столь же разбитного молодого человека, а недавно выкупленный из рабства великий актер Михаил Щепкин, стоя за кулисами, наблюдал за ее игрой, – везде, словом, что-то кипело, текло, и дерево жизни дрожало листвою, готовой осыпаться, ибо вот здесь сидели и те, кто сегодня помрут, и те, кто помрут не сегодня, а завтра, а в нескольких женщинах, в темных их лонах, подобно плодам, наливалось потомство. Наш Иван Петрович, забывши обо всех остальных, обо всем остальном, следил неотрывно за ложею справа. Почти ничего нельзя было разглядеть внутри ее, но овал маленького лица на высокой шее поблескивал в темноте точно так же, как поблескивает своим перламутром выброшенная на песок морская раковина. Наконец закончился первый акт, дали свет, публика неистово захлопала, худенькая, с длинным напудренным личиком, раскланивалась Машенька Львова-Синецкая. Щепкин, стоя за кулисами, думал, удастся ли ему сегодня поужинать с нею наедине, Мещерский кричал: «Браво! Браво! Мерси!», и тут Иван Петрович опомнился: женщина в ложе уже встала, чтобы уйти, но бывший с нею чопорного вида господин продолжал медленно и гулко аплодировать, и она, дожидаясь, пока уляжется его восторг, порывисто обмахивала черным веером бледное лицо свое и с тем же усталым пустым равнодушием смотрела на сцену.
– Скажи, Ипполит, кто вот эта? Там, в ложе? – спросил он Мещерского.
– В ложе? В какой?
– Да справа.
– Ах, справа!
Мещерский поправил монокль.
– Мон шер, ты прости, – вздохнув от души, сказал он на ухо Ивану Петровичу. – Прости, не советую даже и пробовать.
– Да кто это? Ты мне ответь!
– Это кто? – с внезапною робостью молвил приятель. – Княгиня Ахмакова. Вот это кто. – Он вдруг оглянулся, шепнул воровато: – Известная стерва. Прости, это так.
Иван Петрович с такою силою сжал его локоть, что Мещерский едва не вскрикнул.
– Я вас вызываю, – потемнев, сказал он Мещерскому. – Не вздумайте даже отлынивать. Я – слышите, черт вас возьми! – вызываю…
У Мещерского из выпуклого и водянистого глаза его вывалился монокль.
– Постой! Ты… того… Да ведь что я сказал? Тебе бы другие и хуже сказали!
– Я всех вызываю, – как полоумный, скрипнул зубами Иван Петрович. – Вы все мне ответите! Завтра стреляемся!
Он бросился вон из залы, прыгая через две ступеньки, добежал до гардеробной и тут снова с ними столкнулся. Чопорный господин укутывал в меха маленькую, как девочка, княгиню Ахмакову, которая, опустив безразличные глаза, кривила слегка свои полные губы и темные брови сдвигала, как будто в досаде. Иван Петрович еле успел затормозить и сделал это на манер конькобежцев, которые, разогнавшись на льду, останавливаются на немыслимой скорости, едва не сломав себе обе ноги. Она удивленно взглянула на него. Иван Петрович низко поклонился. Чопорный господин пробормотал что-то себе сквозь зубы и бросил монетку в розовую впадину лакейской ладони. Не дожидаясь его, княгиня первой прошла в дверь, отворенную другим лакеем, и первою скрылась в струящемся снеге.
Вы мне не поверите, любезный читатель, но на следующий день состоялась эта немыслимая, эта глупейшая дуэль, ибо при всем своем застенчивом простодушии Иван Петрович имел твердость характера необыкновенную, и сила внезапного, острого чувства сейчас диктовала его поведенье. Мещерский едва не плакал от отчаяния, понявши, что этот цветущий дурак отнюдь не шутил и что нужно стреляться, и, может быть, этот цветущий дурак сейчас ненароком лишит его жизни.
Поскольку вся ссора случилась стремительно, стрелялись они вовсе без секундантов, исключительно на честное слово, неподалеку от Дьякова городища, места, известного своею глушью и всякими темными штуками. Квартального там и не встретишь, а местные люди, кривые и дикие, сидят по домам, как по норам. Перед самым началом дуэли Мещерский всхлипнул, не выдержав, и, доставши из кармана шинели немного подгнившую грушу, вдруг с жадностью сгрыз ее, словно волчонок. Совсем сдали нервы. Вот эта подгнившая бледная груша спасла положенье. Доброе сердце Ивана Петровича моментально размякло, почувствовав, до чего не хочется умирать его щеголеватому приятелю, который и в грушу-то вгрызся, как будто вся сладость повисшей на ниточке жизни была в этой груше. Пользуясь отсутствием свидетелей, они обнялись горячо и смочили слезами взаимными юные лица.
На обратном пути Мещерский, успокоившийся и повеселевший, сообщил Ивану Петровичу вот какие подробности. Княгиня Ольга Ахмакова была первою красавицей Москвы и отличалась тем, что сводила людей с ума. Увидит ее человек и – капут. Теряет рассудок.
– Одних дуэлей, – отводя глаза, сказал Мещерский, – не счесть было, Ваня.
– А кто это был с ней в театре вчера? – спросил его друг.
– В театре? Да муж! Она с ним, я слышал, вполне откровенна. Он все ее эти истории знает.
– И что же он? Терпит?
– Вот то-то и оно! Не просто что терпит, а предоставляет ей полную волю! Живи, мол, как хочешь. Он даже на воды ее посылает. Причем совершенно одну… Я, Ваня, тебя Христом Богом прошу: подальше держись! Ты сгоришь, как полешко!
Иван Петрович невесело засмеялся. В пятом часу пополудни он подошел к дому князя Ахмакова на Поварской. Опять шел густой мокрый снег. Не было ни малейшего намека на весну. Иван Петрович стоял и смотрел на окна, затянутые портьерами. Дом был похожим на все остальные дома этой роскошной в ту пору улицы, но Ивану Петровичу мерещилось что-то странное даже в самой архитектуре его, и особенно странным показался ему цвет особняка: слегка бирюзовый, напомнивший цветом глаза малорослой княгини.
Он стоял и не чувствовал холода, только ноги его постепенно становились деревянными да глаза начали часто моргать от напряжения, как будто пытаясь согреться. В парадной зале зажгли свет, горничная в высоком чепце подошла к окну и плотнее задернула штору. Задвигались тени, и в одной из них – хрупкой и словно невесомой, настолько легка она была, – он угадал княгиню и сам поразился себе: вместо бешеного колотья сердца, с которым он подходил к ее дому и три часа стоял на морозе, в душе стало тихо, светло, как в раю. А лучше сказать: так, как в храме на праздник. Он чуть не заплакал от кроткого счастья. Она была девочкой, нежным цветком, с усталым загадочным взором. И то, что вокруг все сходили с ума, стрелялись, и вешались, и уезжали под пули чеченцев, живущих в горах простою и бедной кавказскою жизнью (однако разбойники, как ни крути!), как все это стало вдруг просто, понятно! Увидеть однажды и не полюбить, и не захотеть ей отдать свою жизнь – да это ведь так же, как если стоять, смотреть, например, на лицо Богородицы, а думать при этом о чем-то другом! О службе, о карточном долге, о женщинах. Он понял, что самой большою нелепостью было бы добиваться ответной любви, стремиться к телесному обладанию ею, потому что нельзя обладать чудом, им можно только любоваться издалека, губами ловить излучаемый свет, глотать его, пить, наслаждаться им молча. Решившись, что он и поступит вот так, Иван Петрович отошел наконец от бирюзового дома, но не успел он сделать и нескольких шагов, как двери парадного распахнулись, и вышел сначала сам князь с лицом недовольным, немного брюзгливым, а за ним укутанная в драгоценные меха крошечная жена его. Подали карету. Иван Петрович торопливо шагнул в тень, чтобы тусклый фонарь не осветил его, хотя трудно было предположить, что при таком снеге они разглядят его черты, наполовину закрытые поднятым воротником. Княгиня подошла к карете, а ступив на подножку, вдруг оглянулась на Ивана Петровича и посмотрела на него из-под нависшего надо лбом голубоватого песца так, как будто уже поняла, что это отнюдь не случайный прохожий. Запомнившиеся Ивану Петровичу туманными и рассеянными, глаза ее ярко сверкнули сквозь снег. Он вздрогнул. Карета отъ-ехала.
Всю ночь он не спал, думая о том, как оказаться представленным знатной чете этой, но ничего не мог придумать. Под утро же он задремал. Жуткий сон пришел к нему: Иван Петрович увидел себя, бросающегося под тяжелую карету князя Ахмакова. Во сне он не чувствовал боли, но чувствовал сильный озноб во всем теле. Потом вдруг его, в липкой, черной крови, живого еще, потащили куда-то, и маленький зверь вроде, может быть, белки с руки его принялся слизывать кровь.