Ирина Муравьева - Шестая повесть И.П. Белкина, или Роковая любовь российского сочинителя
Мещерский, старинный приятель Ивана Петровича по детству и отрочеству, давно перебравшийся в Москву и теперь опекавший только что приехавшего новичка, взял на себя труд ознакомить «румяную деревенщину», как он про себя окрестил нашего героя, со всеми соблазнами шумной столицы. Иван Петрович Мещерского слушался, а от комментариев по врожденной стыдливости старался удерживаться.
Получив солидную долю отцовского наследства, молодой, высокий, с немного бульдожьим лицом, Ипполит Мещерский зажил на широкую ногу, хотя немедленно влез в долги, ибо даже и значительных отцовских денег не хватило. Скромный Иван Петрович так и ахнул, когда приятель пригласил его осмотреть кабинет, в котором находились диковинные и ни разу не виденные Иваном Петровичем предметы. Во-первых, оказалось, что лентяй и бездельник Мещерский весьма интересуется познанием мира и пристальным взглядом следит за Вселенной. Иначе к чему ему были и глобус, и микроскоп с застывшей под ним невесомою бабочкой, напомнившей Ивану Петровичу вольное деревенское житье, и многочисленные зрительные трубы, и инструменты для рисования с натуры? Видать, изменился он с детства и отрочества, когда только бил колотушкою кошек и все норовил ущипнуть (да покрепче!) задастую Дуньку, служившую в комнатах. Теперь, кроме сразу бросавшейся в глаза образованности, Мещерский поразил Ивана Петровича особым вниманием к своей внешности: отрастивши, например, густые, шелковистые усы, он следил за формой их с тем же трепетом, с которым какая-нибудь засидевшаяся девица следит за появлением прыщиков на своей переносице, и так же, как эта девица, приходил почти в отчаянье, если оказывалось, что надетые им на ночь специальные современные приспособления – «наусники» – соскочили, и тут же усы, очутившись на воле, утратили строгую нужную форму. При всех этих новшествах Мещерский характером своим не слишком изменился, любил удовольствия жизни и пуще всего любил женщин, что, в общем, понятно и даже простительно.
Любезный читатель! Вот вам сколько лет? Зарделись, однако. С чего это вдруг? Положим, что вам сорок пять. Что ж такого? Неужто побольше? Однако… По виду я вам не дала бы. Ни-ни! Конечно, гимнастика. Гимнастика, ванна со льдом, ананасы. Но все это – тьфу! – если вы не любили, не любите и не решили до гроба любить и страдать от любви. Любите, не бойтесь! Поскольку любовь получше гимнастики, слаще, чем фрукты. Ее с ананасом и сравнивать глупо.
Разумеется, Ипполит Мещерский, хоть и понаставил в своем кабинете микроскопов и глобусов, хоть и смотрел на московские улицы исключительно через стеклышко лорнета, ни о какой-такой философии и думать не думал, а просто влюблялся, бросал, вновь влюблялся и снова бросал, ибо в этом загадка всегдашних волнений, полезных здоровью. Обрадовавшись приезду в столицу Ивана Петровича, Мещерский немедленно приступил к нему с вопросами, касающимися столь интимных сторон человеческого существования, что мы пересказывать их не желаем. Кидает, по правде, и в холод, и в жар. Сейчас вот другие совсем времена, сейчас вот стесняются люди разврата, а во времена крепостничества – ужас! Совсем никогда ничего не стеснялись. Изнывающий от тоски по Акулине, Иван Петрович простодушно поведал Мещерскому трагическую историю своей любви с крестьянкой и, всхлипнув, сказал, что ей скоро родить. Мещерский поправил усы, крепко обнял унылого деревенского друга, вздохнул от избытка сочувствий, но тут же залился веселым раскатистым смехом.
Иван Петрович отскочил от него как ошпаренный.
– Постой! – И Мещерский закашлялся даже. – Постой, я тебе обьясню… Тут ведь как? Тебе нужна женщина, это понятно. Поскольку без этого самого… Короче: без этого… Ты понимаешь…
Иван Петрович стал такого же цвета, как малиновая бархатная кушетка, на которой, хохоча, развалился его приятель.
– Да что ты стесняешься, Ванька, ей-богу! Неужто ты думаешь, что твоя Фекла, пардон: Акулина, пардон, я ошибся, неужто ты думаешь, что Акулина заменит тебе наслаждения жизни?
Иван Петрович стиснул челюсти и кивнул. Столичный приятель перестал смеяться и посмотрел на него с состраданием.
– Да-а-а… Вы там, в деревне, совсем одичали, – сказал ему скороговоркой Мещерский. – Но я тебя вылечу. Прямо сегодня! Поедем-ка мы с тобой к Эльзе Иванне.
– А кто это? – мрачно спросил его друг.
– Увидишь, увидишь! – ответил Мещерский. – Отборные девочки, просто картинки!
Проклиная свое малодушие, Иван Петрович уселся с ним в сани, которые вскоре остановились у довольно приветливого, свежепокрашенного деревянного дома в самом центре Замоскворечья. Приятель его откинул медвежью полость, оба вылезли. На двери желтела медная табличка с затейливой надписью: «Мадам Эльза Карловна фон Обергейм. Девицы и дамы». Мещерский дернул звонок, раздался писклявый звук, как будто бы за дверью наступили на мышонка, и тут же она отворилась с помощью немолодого, брюзгливого вида лакея в поношенном фраке, рукава которого были слишком коротки для его больших и волосатых рук. Мещерский хлопнул лакея по плечу и тут же взбежал вверх по покрытой красной вытертой ковровой дорожкой лестнице. Опустив глаза, словно испугавшись, что неприятный лакей узнает в нем своего родственника или близкого знакомого, Иван Петрович поспешил за ним. В гостиной, обставленной дешевою, но чистой и чинною мебелью, сидела молодая девица в открытом розовом платье, с шелковыми розами в волосах и делала вид, что разучивает пьесу на клавикордах. Она щурилась, глядя в ноты, и неуверенно нажимала пальцем на клавиши, хотя по отсутствующему, нарумяненному лицу было понятно, что музыка совершенно не трогает ее сердце. Увидев вошедших друзей, девица привстала со стула, и Иван Петрович поразился выражению жалобной готовности, остановившемуся в ее глазах. Мещерский взял руку девицы и чмокнул ее чуть повыше запястья.
– Мадам сейчас выйдут, – сказала девица, – они отдыхают. Легли очень поздно.
– А мы не торопимся, – игриво ответил Мещерский. – Вот друг мой. Недавно приехал в Москву. Пока не обжился, но все впереди.
«Бедная девушка», как мысленно окрестил ее Иван Петрович, еще жальче улыбнулась и поправила шелковые розы в волосах.
– Желаете вы лимонаду? – спросила она.
В это время, торопливо шумя платьем, из смежной комнаты вышла хозяйка заведения Эльза Карловна фон Обергейм, которая, судя по чертам старого и красного лица своего, была когда-то красавицей и теперь, в шестьдесят с лишним лет, вела себя так, словно вся ее прелесть осталась при ней.
– Дафно вас не фидно, – с акцентом заговорила она, улыбаясь Мещерскому своими все еще пухлыми губами. – Ви где пропадал?
– Дела, Эльза Карловна, неотложные дела, душа моя, – ответил Мещерский все так же игриво. – Приятель вот прибыл из нашей губернии. Росли мы с ним вместе. Любите и жалуйте.
Эльза Карловна перевела умные и хитрые глаза на Ивана Петровича.
– Ах, мы ошень рады! Крюшону? Шампанского?
– Да вы лучше нас познакомьте с девицами, – строго сказал Мещерский, давая ей понять, что дело – прежде всего. – А после уж можно шампанского.
Эльза Карловна мигнула сидящей за клавикордами «бедной девушке», и та торопливо ушла. Не прошло и минуты, как из той же двери, в которую скрылась розовая, появились еще три девушки. Вошедшая первой, высокая и очень полная, блеснула на гостей какими-то исступленными глазами и тут же хихикнула, словно смутившись. На этой высокой и смешливой девушке было красное платье, цвет которого казался слишком ярким и резал зрачки, будто бритвой. Вторая была очень худенькой, хрупкой, по виду не больше тринадцати лет, с едва выступавшею бледною грудкой, однако столь сильно открытой, что даже немного торчали соски. На впавших щеках ее горели чахоточные пятна, и на худеньком личике было то же выражение жалобной готовности, которую Иван Петрович успел заметить у девушки с розами. И, наконец, третьей оказалась испанского или, может, даже цыганского вида красотка в коротеньком платьице, с белым мехом, накинутым на круглые, оливкового цвета, плечи. Все эти девушки, включая и ту, которая только что сидела за клавикордами, разом заговорили что-то очень приветливое, бессмысленное и развязное, отчего небольшая комната наполнилась звуками, похожими на те, которыми наполняется птичник, едва в него входит, согнувшись, чтобы не удариться о притолку, суровая хмурая птичница. Сердце так сильно заколотилось в груди Ивана Петровича, что даже в глазах потемнело, и горло сжалось, словно его сдавили веревкой. Он остро почувствовал женское тело, почувствовал запах духов, и их голоса, этих женщин развязных, звучали в ушах, словно песни сирен. Ноги его задрожали, и, чтобы скрыть это, он опустился на затянутый суровым чехлом, однако с пузатыми, золочеными ножками диванчик. Красотка с оливковыми плечами немедленно опустилась рядом, придвинулась близко и нежно спросила: