Наталия Соколовская - Литературная рабыня: будни и праздники
Через год я уже работаю в издательстве, окна которого выходят прямо на Проспект. Я одеваюсь так, как принято здесь. Хожу по улицам так, как принято здесь ходить женщине: спокойно, независимо, не спеша, никогда не глядя прямо в глаза незнакомым мужчинам, а как бы – поверх, но при этом решительно все вокруг себя замечая. Я знаю, когда могу сидеть за столом, а когда должна помогать хозяйке. Я знаю, когда и как надо говорить ответный тост и никогда не нарушу порядок ведения застолья. Еще я знаю маленькую хитрость: женщины зачастую не сидят за общим столом вовсе не потому, что это не принято. Просто застолье – порой довольно утомительная работа, а так – бегаешь между столом и кухней, пока тамада по третьему кругу рассказывает гостям, какие они прекрасные, – и время вроде быстрее летит. (Тамада правильно делает: если человеку много раз сказать, какой он хороший, он впрямь станет лучше. Такая вот национальная форма психотерапии.)
И еще я знаю, как весной, под сильными порывами ветра, именуемого сурб-саркис, шумит пространство. Я знаю, каким бывает на вкус только что срезанная с лозы гроздь и как приятно стирать дымчатую патину с виноградной кожуры… Я знаю, какой восторг происходит в душе, когда молодой виноград и нежные молочные орехи запиваешь молодым неперебродившим вином и смотришь при этом – почти с высоты птичьего полета – вниз, на Алазанскую долину, утопающую в пропахших дымом сумерках…
И еще я знаю, что эта чудом подаренная мне здешняя жизнь как бы не идет в счет основной моей жизни. Как молодое неперебродившее местное вино не считается вином. Оно просто переливается через край на белоснежную, туго скрипящую крахмалом скатерть судьбы, и всё…
На улице меня принимают за свою, и мне нравится это. Мне кажется, что я вернулась на родину, где прошло несколько моих прошлых жизней, потому что я помню плотовщиков, которые плыли когда-то на своих разукрашенных коврами пестрых плотах по реке, рассекающей город на две части.
И я совсем не скучаю по дому. Может быть, оттого, что в любой момент могу сорваться и уехать. Но именно этого я совсем не хочу делать.
Еще через год я начинаю смотреть на приезжих уже совсем здешними глазами… И зачем эта белокурая, направо и налево улыбчивая мадам надела на свой пятидесятый размер короткие шортики, а на свой пятый – футболочку с вырезом по самое некуда? И еще хочет, чтобы местное мужское население не обращало на нее внимания? А, может, она совсем другого хочет? Кто, кроме нее самой, может это знать. А вдруг она обидится, если никто не среагирует и не оценит ее по достоинству? А, может, это просто такое пренебрежение особенностями местного мировосприятия, синдром имперского сознания в бытовой форме? Мол, раз у меня в Чертополохове так принято ходить, значит, и везде на просторах нашей большой и необъятной коммуналки сгодится… И как теперь понять, чего же на самом деле она хочет, если не опытным путем? Местный донжуан цокает языком возле мадам. Изменяя правилу, перехватываю его взгляд. Он понимает, что я понимаю, и улыбается, показывая глазами на блондинку. Сияет солнце. Птицы поют в кронах, заглушая моторы мчащихся вдоль Проспекта машин. Из садика возле метро одуряющее пахнет разгоряченной хвоей и гелиотропами.
В редакции местного, знаменитого на весь Союз литературного журнала меня поят, смотря по сезону, холодным лимонадом или горячим кофе. Я помню, как в Москве мы бегали по бывшей-будущей Тверской от киоска к киоску в поисках свежего номера этого журнала с публикациями, которые столичные маститые издания не могут себе позволить. Перекатывая через Кавказский хребет, волна централизованного маразма теряет силу.
Я смотрю на обшарпанные стены, на старые редакционные столы и думаю о том, в каких непритязательных интерьерах порой делается история. По крайней мере, история литературы. Из редакционных окон открывается вид на городские крыши, и дальше – на простор, замутненный только слезой моего обожания.
Так проходит еще два года. И, что удивительно, я ни в кого не влюблена. Точнее, постоянно влюблена во все: в толпу на улицах, в складки гор, в которые хочется уткнуться лицом, как в материнские колени, в запах жареных кофейных зерен, доносящийся из подвальчиков и раскрытых настежь дверей и окон, в друзей Дочери и друзей дочери Дочери… И, главное, в тутовое дерево, в шелковицу, которая растет возле крутой каменной лестницы, ведущей от одной из верхних улиц к Проспекту прямо возле издательства, где я работаю… Когда поднимаешься к ней, сбивается дыханье. Но потом, стоя жарким летним полднем в ее тени, можно срывать с веток прохладные сладкие густо-фиолетовые ягоды, оставляющие на пальцах детский чернильный след.
Давным-давно мой некогда земляк, уже тогда безоговорочно классик и большой специалист, кстати по красотам Страны, давал нам, салагам, мастер-класс: как пить так, чтобы в течение всего дня чувствовать себя приятно и вдохновенно, чуть выпившим, но не пьяным, а просто на пару градусов выше обычного…
Здесь мне удается это без всякого вина.
Уже почти год я живу самостоятельно. Снимаю маленькую комнату с застекленной верандой-кухней и отдельным входом со двора. Это совсем рядом с главной Площадью, немного вверх, к Ботаническому саду. Во дворе дома растет смоковница, вполне даровитая.
В конце августа ее ветви склоняются под спелыми, размером с детский кулачок, плодами. Их тонкая кожица лопается прямо в руках, а сладостная мякоть растворяется во рту, утоляя одновременно и голод и жажду.
По утрам из окрестных деревень спускаются в город зеленщики и мацонщики. Протяжными возгласами они сообщают о своем появлении. Каждое утро Маро, маленькая смуглая женщина с повязанной черным платком седой головой, оставляет на ступеньке моей веранды баночку мацони и забирает другую, уже пустую баночку и восемьдесят копеек денег. А прямо за углом, на соседней улице, через круглое отверстие в стене в любое время дня и ночи можно купить горячий хлеб.
Жизнь прекрасна. Не может быть, чтобы это когда-нибудь кончилось. С чего бы?
И вот, я не влюблена, не влюблена, но однажды я застаю себя совершенно влюбленной.
Он, как водится, женат. Ну, конечно. В нашем возрасте все уже более или менее женаты или замужем. А уж он точно старше меня лет на пять.
Я долго и мужественно сопротивляюсь своим чувствам. Потом привожу его к Дочери. Если она скажет, что нет, не то, не надо, – так тому и быть. Но ничего такого Дочь не говорит, а напротив, вздохнув, констатирует хрипловатым баском:
– Он очень-очень хороший, мама. Он мне так понравился.
Еще бы. Разве он может не понравиться. Дочь говорит, что знает его маму, она преподает в Университете. А отец у него умер. В этом городе сразу можно получить досье почти на любого местного жителя.
…Года полтора назад Дочь пыталась немножко сватать меня за милого доброго увальня, сына своей дальней родственницы. Правда, ничего из этого не вышло. Кроме охапки фиалок, в художественном беспорядке разбросанной по подоконнику в моей комнате. А с сыном дальней родственницы мы остались хорошими друзьями.
Однако теперешняя ситуация грозит чертовски осложнить мне жизнь.
Я видела, что Дочери жалко меня: хожу, и никого у меня нет. Наверное, это нарушало ее представления о мировой гармонии, о заведенном порядке вещей. А вот теперь появилась возможность все исправить.
– Не надо так много думать, – говорит Дочь. – Надо просто любить. Как будет, так и будет.
Издательство, где я работаю, располагается на первом и втором этажах большого пятиэтажного здания с окнами во всю стену. А на четвертом этаже находится Агентство печати и новостей. Ираклий работает в Агентстве репортером. Мы часто встречаемся в общем буфете, общей библиотеке и общей компании. Ираклий – персонаж, сошедший со страниц книг Хемингуэя. Ему очень подходит коричневый, в тонкую резинку свитер, какие носили летчики времен Второй мировой, и рубашки с не застегнутой верхней пуговицей ворота и свободно приспущенным узлом галстука. На его плече неизменный толстый ремень, а сама камера лихо болтается сбоку. У него светло-карие с зеленцой глаза. Разговаривая, он машинально ерошит пятерней спадающие на лоб непослушные волосы. Его репортажи печатают на первых полосах местные и центральные газеты.
Последнее время я вижу его совсем редко. Работы у него прибавилось. А тут как-то выхожу из издательства, и вдруг он навстречу. Говорит, подброшу тебя до дому.
Вообще-то, мне по прямой двадцать минут хода спокойным шагом. Бегать, как в Москве или Питере, здесь не принято: включаешь себе первую скорость, идешь, здороваясь со знакомыми, и радуешься жизни под шумящими кронами платанов. Но уже вторую неделю в городе неспокойно. И я думаю, хорошо, пусть уж подвезет.
Возле Дома правительства толпа с тротуара перетекает на проезжую часть. Машина движется медленно. Наконец мы выезжаем на Площадь, посередине которой, на постаменте, стоит человек в кепке. Он стоит, лихо отставив ножку, точно собирается станцевать мазурку, и протягивает руку несуществующей партнерше. С площади – отвернувшись от танцора в надежде, что не пригласит, – улицы разбегаются в разные стороны, кто вверх, кто вниз. А сам танцор повернут спиной к старой городской Думе, стройной постройке с башенкой посередине. И время, которое показывают часы на этой башенке, видят все, кроме танцора.