Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
Афонька после — из-за меня, конечно же, — кругом клялся, что тоже видел гроб раскрытым и что Коробочка лежал в нем как живой, в расписанном синими цветами халате, с нашитыми цветными тряпочками и с жутким черным бубном на груди, — чего даже я, первый, со своего места вряд ли бы сумел разглядеть.
Был у нас и еще один друг, Афонькин сосед, Бельды Ваня. Его так почему-то всегда и звали — разом по фамилии и имени. Но Бельды Ваня часто на мои затеи говорил: «Не могу».
Он никогда не объяснял, почему не может. Но я не раз видел, как отец Бельды Вани, коротко сказав что-то, останавливал его, уже готового бежать с нами: давал чинить сеть, нарты. Другой бы из нас тут же стал заверять, что сделает позднее, вечером, а Бельды Ваня ни словом не прекословил. Вообще, он был молчаливый, жилистый. В драке никогда не орал: сопел, вырывался, если оказывался под кем-то, и только иногда глухо ругался по-нанайски.
Однажды Афонька, в дружеском порыве, когда они ночевали с Бельды Ваней у него на чердаке, сказал под большим секретом, что сам придумал на себя дразнилку.
— Колотушка — тушка, тушка, — намекая вроде бы тем самым на свой коротенький рост и полноту, хотя полным вряд ли Афоньку можно было бы назвать — он просто был широк в кости, кряжист.
Утром уже эта дразнилка стала как-то мгновенно достоянием всех — и Афонька, оскорбленный в лучших чувствах, на большой переменке сцепился с Бельды Ваней. Афонька был самый сильный из нас — и Бельды Ване крепко досталось. Да и у Афоньки юшка из носа шла.
В тот же день Николай Максимович, директор школы, молодой, но всегда суровый и при галстуке, вызвал Афоньку вместе с матерью к себе в кабинет — и Афоньку, одного, чуть не исключили из школы. А Бельды Ваню даже не тронули.
— Но он же нанаец, — нелепо объяснил нам все это потом Афонька.
— Ну и что? — не поняли мы.
Однако оказалось, что и Афонька ничего не понял, к тому же через неделю они уже снова сдружились с Бельды Ваней и уехали с ночевой на дальние озера рыбачить.
Так и осталось надолго для нас это загадкой…
У Вовки Урядова была сломана рука, висела на материном платке, но он все равно прокрался к нам на запруду: ухватывался за мокрый и мшистый камень одной рукой, упирался в рыхлую землю босыми ногами так, что она выворачивалась пластами, как из-под плуга. (Мы, кстати, бегали тогда летом босиком, даже соревновались, кто раньше разутым выскочит. Как правило, начиналось это с пасхи, когда упавшая весенняя вода обнажала луга и на них быстро вылезала зеленая травка. По этой траве и носились тогда наперегонки, катали яйца, играли в лапту. Лапта была любимой игрой Сталина в детстве, и Николай Максимович всячески поощрял ее, даже уроки физкультуры весной нередко разрешал заменять лаптой.)
— Этот камень свалился с уступа, наверное, лет триста назад, — натужно пыхтя, все же сочинял Вовка — скорее всего для того, чтобы привлечь к себе внимание, показать, что и он не отстает, что наравне со всеми. — Смотрите, смотрите, как врос… почти на полметра… Наверное, какая-нибудь кабарга триста лет назад карабкалась по этим кручам…
Камень действительно был огромный, прозеленевший, замшелый, но тщеславный Вовка, тужась, не отступался от него.
— Отойди-ка, — небрежно говорил ему Афонька.
— Я сам, я сам! — хорохорился, отталкивая Афоньку, Вовка.
Но Афонька поднимал камень обеими руками над головой, нес его на подгибающихся ногах к ручью, сбрасывал — и мы все восхищенно прицокивали.
С Афонькой пытались иногда соревноваться в силе только братья Володины, пензенские, вербованные, постарше нас, но они были очень уж заморенные. Они и на запруду-то приходили, в общем, больше потому, что все мы приносили туда что-нибудь поесть. Братья были вечно голодные, предприимчивые, решительные. Они ловко воровали на тони у бригады рыбу: подкрадывались, цепляли под жабры по сазану или по два и удирали непременно в разные стороны. И то, что они убегали в разные стороны, почему-то в первый момент обескураживало рыбаков: за кем гнаться? Помню, как один из них, Толька, с которым мы оказались вместе в районном пионерском лагере, предложил мне однажды:
— Если отдашь мне в обед свой хлеб, я столкну Швецова с трапа. Нечаянно будто. Отдашь?
Со Швецовым я часто дрался, и, кажется, драки были не в мою пользу. Но трап на катер, который увозил нас домой, был над обрывом, над острыми камнями — и мне стало жутко от этого предложения…
На запруду набегало и много мелюзги. Они выстраивались гуськом и передавали камни из рук в руки.
Странное дело, до сих пор не могу понять, на чем держался наш энтузиазм. Мы соревновались, хвастались друг перед другом, кто быстрее и больше перенесет камней, кто свалит в поток камень поувесистей. Просто была, наверное, у нас ясная цель, задача: дать к сентябрю в школу ток. А это ведь всегда так важно — и в больших делах и в малых — четко знать, понимать, ради чего все делается…
Погода не налаживалась. Брюхатые тучи сползали и сползали со взлобья нашей скалистой сопки, часто, порывами, с них просыпался крупный дождь, вода в запруде поднималась, скрыла нашу дамбу. Мы выворачивали камни как можно крупнее, чтобы их не сносило в реку, старались кидать разом, все, по команде, с обоих берегов ручья, — но гребень запруды так и не обозначался. Мы, мокрые, грязные, яростные, кажется, готовы были умереть там, но своего добиться.
И вот тогда-то и приехал туда за нами катер с Силкиным и моим отцом. Отец, наверное, подсказал Силкину, где нас искать.
Берег был крутой, и катер, хотя и килевой, хрустя о камни железным днищем, вылез чуть ли не до самой запруды. Мы сбежались к нему.
— А ну, пацанва, на борт! — скомандовал выскочивший из рубки Силкин, мокрый, без кепки на плешивой голове и оттого какой-то точно через валки пропущенный, ободранный.
Отец мой был уже на носу, готовил для нас трап.
— Живо, живо! — дергал трап, больше мешая отцу, и Силкин.
Все ребята сгрудились вокруг меня и молчали.
— А зачем? — спросил я. — Вы нам вначале объясните…
— Узнаешь! — оборвал меня Силкин. — Рассуждальщик какой нашелся!..
Отец сбросил трап и сбежал к нам на берег.
— Будете на перекате бревна ловить, — торопливо сказал он. —