Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
А мать, в путину, в кетовую, по гудку котельной, проклиная все на свете, умотанная, бросив нас в холодной и голодной избе, бежала к рыбзаводу на обработку кеты. И баб собирала она, стучала по дороге в окна, как по тревоге поднимала. Она в молодости была комсомолкой и где-то у себя на Волге сама занималась раскулачиванием. Может, поэтому отец и не очень раскрывался перед ней, хотя, кажется, они любили друг друга и поженились на стройке, в городе, как передовики, заметные люди. И это уже без меня, когда я уже работал после института, разыскала отца его сестра, и все раскрылось, и отец узнал о трагедии: там, на севере, на голом, продуваемом ветрами месте, у замерзшей реки, почти все родные тогда же, в первую зиму, и погибли.
Времена уже были другие, но мать, рассказав мне об этом при встрече, в отпуск мой, все виновато опускала глаза и говорила:
— Вот ведь он у нас какой, отец-то… Ты уж, сынок, прости его… Он, в общем-то, хороший был… Я ничего такого за ним не замечала…
Холодно и трудно рассветало. Но ветер становился еще свирепее и все выгонял и выгонял откуда-то из-за наших сопок, из-за дома, грязные и набрякшие тучи. За домом, на склоне, у раскорчеванного огорода стоял крепкий дуб, обвитый лимонником, и у этого дуба вдруг, точно раздавленного тучами, с протяжным и трудным скрипом, тяжело отвалился целый кряж, что страшно перепугало мать, — как некое знамение; что ли.
Отец собрал в лодку обломки весла и, не глядя на меня, покудлатив мне голову: — Спи… куда тут сегодня… — а я тоже так воспитанный, как и они, настроенный еще с вечера на непременный покос, уже стоял наготове, даже обутый в баретки, — пошагал вдоль берега, к центру поселка. Мать не отставала от него, боясь, наверное, что он столкнет в воду какую-нибудь другую лодку — а их имели все, так как наш рыболовецкий поселок растянулся вдоль реки, под сопками, и без лодки тут, конечно же, делать было нечего…
Я, честно сказать, обрадовался шторму: мы могли спокойно строить свою электростанцию. Запруда у нас к тому времени почти обозначилась, мы даже стали уже собирать клепки на лопасти для турбин, но все боялись, что не успеем до осени, до школы, дать ток — и вдруг такая удача, на целый день.
Я наскоро, из крынки, выпил холодное, с толстым слоем сливок, молоко, приготовленное для нас с отцом, для покоса, схватил кусок хлеба, чтобы уж больше до вечера не забегать домой, и помчался за ребятами.
Плохая погода — это было самое замечательное время для нас. Мало того, что не заставляли в тот день работать: тогда просто сами матери выгоняли нас на улицу. Жили тесно, ребятишек у всех было полно, сойдись мы, к примеру, кучей у нас — руки у матери, по ее словам, прямо-таки отваливались от подзатыльников. И еще, главное, в такую погоду уносились мы из дома с чистой совестью — не отлынивали ведь от чего-нибудь, не мучались, что по возвращении грядет неминуемая порка.
Запруда строилась ниже пещеры — и камни на дамбу мы катали вниз из отвала. Когда люди проходили пещеру — а точнее сказать, штольню, — никто не знал, и зачем — не знали. Говорили, что вроде бы из-за золота. И действительно: и слева, и справа по стенам штольни тянулись жилы с тускло поблескивающими желтыми вкраплинами. Вовка Урядов, начитанный больше всех нас — у него даже дома, на этажерке, в комнате матери, бухгалтерши, стояло штук пять собственных, небиблиотечных книг, — сказал нам, как обычно, уверенно и чуть снисходительно:
— Это не золото, а пирит. Железо, по-нашему.
В его словах, как ни странно, всегда сомневались, а тут, к тому же, все знали, не раз видели своими глазами, какого цвета железо.
— Враки, — естественно, не согласились с ним.
Но я поддержал Вовку:
— Золото бы так не оставили. А то бери, сколько хочешь, наколупывай. Никто не охраняет.
И мой довод оказался убедительным.
Я был авторитетом. Возможно, потому, что считался справедливым и обязательным. Помню, как-то раз Арьку Яковлева, маленького, пакостливого, Вовка Урядов не пустил к себе: мать Вовкина купила микроскоп, и мы со всего поселка сбежались к ним во двор смотреть увеличенной дохлую муху — и только Арька один, побитый и жалкий, остался за штакетником.
— И не лезь даже! — погрозил ему кулаком Вовка.
А я тогда сказал:
— В таком случае, мы тоже смотреть не будем.
Я был уверен, что следом за мной уйдут и Афонька Колотушкин, и Бельды Ваня, и кое-кто еще. Может быть, все.
— Но он же разломал наш шалаш, украл копилку! — возмутился Вовка.
— Ну и что? — возразил я. — Мы же дали ему как следует за это?
Мы ушли — как ни хотелось нам посмотреть на пучеглазую мушиную морду, о которой взахлеб и с заманчивыми подробностями рассказывал Вовка, и как Вовка ни звал нас тогда же обратно.
— Молодцы. Правильно поступили, — похвалил нас мой отец.
Отец всегда очень хорошо понимал меня.
Однажды мы с ним поехали за дровами — за сухостоем, далеко, в Кривую протоку. Поднял он меня, хоть мы и не договаривались, рано, чтобы успеть к вечеру вернуться. Греб сам, а я, понурый, сидел на корме, рулил.
— Что с тобой? — спросил отец, приглядевшись ко мне. — Не выспался?
— У Афоньки завтра переэкзаменовка, — ответил я. — Я обещал ему помочь, позаниматься с ним…
Времени до зимы было в обрез: еще предстояло перевозить сено, копать картошку. Но отец сказал:
— Раз обещал, то о чем речь?
И он повернул лодку назад, хотя мы добрались уже почти до той стороны.
— Хуже этого, сынок, ничего нет на свете: когда пообещал, а не сделал…
Это понимание обязательности как качества главнейшего, самой высшей нравственной категории, так и осталось потом со мной на всю жизнь.
С Афонькой мы дружили. Он во всем полагался на меня и первым откликался на любую мою затею. Даже на нанайское кладбище пошел ночевать со мной — как раз после похорон страшного шамана Коробочки. Я шел тогда первым, вечером еще, засветло, и мне вдруг показалось, что гроб