Наталия Соколовская - Литературная рабыня: будни и праздники
Действительно звучит дико.
– Не совсем. Но как-то все больше классику: Пушкина, Блока, Пастернака, Ахматову, Цветаеву, из современных – Бродского…
Я выдала весь джентльменский набор. Против таких аргументов возражать трудно.
– У меня хорошие стихи…
– Но все же вы не Бродский, правда? Вот и я не Бродский. Так что…
Мой собеседник на том конце провода растерянно примолкает, услышав столько неподдельной выстраданной грусти в моем голосе…
Много писем с прицепленными файлами приходит по электронной почте. Моя совесть чиста. Ни разу ни одно я не удалила вместе со спамом. В конце концов, каждый из нас может однажды оказаться автором.
Вот опять письмо от Захрумы.
Настоящее имя этой женщины – Айдан. А «захрума» – одно из словечек тюркского происхождения, языковой след моего проживания в Стране. Век назад это слово считалось довольно резким. Сейчас оно стало сленгом, им можно отмахнуться от дружественного, но настырного собеседника. Вроде: «Не приставай!», «Отстань от меня!» Словечко это вполне смотрится и как самостоятельное восточное женское имя. Поэтому, когда я очередной раз получила письмо от Айдан, то подумала: «Опять моя Захрума пишет».
Мне казалось, что вопрос был исчерпан с самого начала. Милая женщина на русском письменном не местного происхождения с большим количеством грамматических ошибок сообщала, что хочет показать издательству книгу о своей жизни. Я предложила ей то, что предлагаю всем в подобном случае: прислать отрывочек текста для ознакомления. Она ответила, что живет недалеко от Петербурга, в Ломоносове («знаете, совсем недалеко от дворца, где русские цари жили!»), и ей гораздо приятнее будет сделать это при личной встрече.
Для меня это был не лучший вариант: при встрече еще труднее отказывать. А то, что наше общение завершится подобным образом, я почти не сомневалась.
В очередном письме подробно сообщались причины, по которым женщина опять не могла доехать до издательства. Каждый раз это было связано с сыном. Я никак не могла взять в толк, сколько же лет и маме, и мальчику.
Каждое письмо завершали витиеватые заверения в почтении и пожелания благоденствия. На меня даже повеяло чем-то родным: все же места, откуда родом была Захрума, располагаются по соседству с моей Страной.
И вот она сообщает, что будет завтра.
Айдан входит в нашу заваленную книгами и рукописями редакционную комнату. Ей около сорока. Она похожа одновременно на девочку и на старуху. Ее длинные волосы, двумя косами уложенные на затылке, окрашены неистово-черной краской, и я уже знаю, что под этой краской скрывается такая же неистовая седина.
Она безошибочно вычисляет меня и несколько мгновений смотрит своими огромными черными глазами. Они черны настолько, что кажутся серебристо-серыми из-за отраженного в них дневного света.
Женщина смотрит и молчит. А потом происходит что-то невероятное. Набрав воздуху в грудь, она начинает петь.
Она поет в полной тишине, потому что присутствующие теряют дар речи от неожиданности. У нее глубокий, когда-то, видимо, очень сильный, а сейчас точно подломленный голос. Она стоит посредине комнаты и поет. И при этом совсем не выглядит сумасшедшей.
Постепенно ошеломление проходит. Я начинаю различать в песенном потоке отдельные слова и с удивлением обнаруживаю, что пение для женщины служит коммуникативной функцией. Если отделить слова от мелодии, получается примерно вот что:
– Меня зовут Айдан. Я так рада, что наконец-то вижу вас. Простите, что я пою, но по-другому совсем не смогу говорить. Я написала книжку про свою жизнь, да-а-а… Хочу показать ее вам, вдруг вам понравится и вы ее напечатаете…
Я вывожу Айдан в коридор. Мы садимся на специальный «авторский» диван, потому что присутствие поющего человека в комнате гарантирует остальным редакторам сорванный рабочий день.
Существенно сбавив звук, Айдан продолжает изъясняться со мной своим необычным способом. А я слушаю и терзаюсь от зависти. Я точно знаю: голос – самый безусловный и не требующий доказательств Божий дар, самое универсальное средство самовыражения. Он или есть, или его нет. Он не требует посредников в виде листа бумаги и карандаша, холста на подрамнике и красок, и даже музыкальный инструмент ему не нужен.
Существует одна вещь, которую мне никогда не сделать: ни при каких обстоятельствах я не смогу спеть «Каста Дива», как Мария Каллас. Да я вообще никак не смогу ее спеть. Именно это, а совсем не то, что все мы рано или поздно умрем, огорчает меня больше всего.
Вокальный дар Айдан почему-то является для меня косвенным доказательством ее общей талантливости. Ну, не может обладательница такого голоса написать совсем плохо. А из всего, что не совсем плохо, можно, при желании, сделать хорошо.
Про свою манеру общения Айдан поведала следующее:
– Я была третьим ребенком в семье, моя мама родила меня недоношенной. Никто не думал, что я выживу, да-а-а… Почти до шести лет я не могла говорить, хотя в уме знала все слова. Когда начинала говорить, получалось очень сильное заикание. Мы жили высоко в горах, и до больницы, где лечили такие заболевания, надо было добираться больше суток: сначала по горным тропам на осле или пешком, а потом еще на автобусе. У нас выживал только тот, кто не умер в детстве…
Когда я задаю Айдан вопросы, она склоняет свою изящную, в тяжелых косах головку и вслушивается, точно присевшая на ветку птичка. У нее вообще такой вид, точно она сейчас подхватится и улетит: она маленькая, легкая и всплескивает руками каждый раз, прежде чем начать свое тихое пение. А медлит с ответом она потому, наверно, что темп ее собственной речи сильно отличается от обычного. И воспринимать чужую речь она тоже привыкла медленнее.
Айдан оставляет три школьные тетрадки в клеточку, сплошь исписанные детским, неустоявшимся почерком, опять внимательно смотрит на меня и вдруг не столько спрашивает, сколько утверждает в до-мажорной тональности:
– Вам знакомы наши края, да-а…
После этих слов я чувствую себя чуть ли не ее дальней родственницей. Ну, еще бы. С нами, с лицами кавказской национальности, всегда так.
Вечером, дома, я раскрыла первую тетрадку.
* * *Айдан ее назвали потому, что родилась она глубокой ночью, когда белая круглая луна стояла прямо над вершиной горы Делидаг. Айдан – означает «с Луны». У девочки было круглое и белое, как лунный диск, личико, а сама она была совсем крохотная. Никто из соседей не думал, что Хумар, ее мать, доносит своего третьего ребенка, после того как она, отправившись за водой, поскользнулась на камнях возле горной речки, упала и потом неделю дома лежала с кровотечением.
Когда Хумар родила, никто из соседей не думал, что слабая малокровная Айдан выживет. Но она выжила. Тихая, маленькая и бессловесная.
Айдан долго не начинала говорить. Хумар все ждала, когда же ее первая после двух мальчиков дочка скажет хоть слово. И Демиру, своему неразговорчивому супругу, она, смеясь, говорила, что девочка пошла молчуньей в него. А Демир хмурился и ссаживал Айдан со своих крепких коленей.
Айдан росла смышленой и ласковой. Но прошло пять лет, а она все молчала. Правда, Хумар слышала, как дочка, сидя во дворе на корточках и наряжая куклу в бархатное платье, которое Хумар сшила из ветхого, давно отслужившего свое архалыга, или дома, по вечерам, разглядывая при свете керосиновой лампы узоры на старинном, чудом сохранившемся ковре своего прадеда Савалана, – что-то тихонько мурлычет себе под нос.
С другими детьми Айдан играла редко, потому что они обзывали ее немой, говорили, что она свой язык собакам выбросила, и, когда она принималась напевать им в ответ, бросали в нее камушки и убегали.
Братья же делали вид, что ничего не замечают. Им не нравилось быть братьями ущербной сестры, над которой все потешаются.
А потом Хумар перестала замечать дочку. Она родила одну за другой еще двух девочек, здоровых, и все внимание уделяла теперь им.
Жили они бедно. Хотя Хумар происходила из когда-то богатой и знатной семьи. Савалан, ее дед, был владельцем большой ковродельческой мастерской в Гяндже. В восемнадцатом году, когда сменилась власть, родственники Савалана подались в Иран в поисках лучшей доли. Но Савалан не захотел бросать налаженное дело. А когда его мастерскую национализировали, а его самого чуть не посадили, крепко пожалел о том своем решении.
Всю ночь он вместе с сыном Давудом сворачивал драгоценные ковры, которые сумел спрятать от «бандитов». Потом еще два дня думал, запершись в самой дальней комнате своего дома на берегу реки Гянджачай, а потом вышел и сказал, что семья будет уходить в горы.
И это был конец семьи.
Каждые два-три года, по мере наступления им на пятки новой власти, Савалан срывался с так и не обжитого места и уходил все выше, в горы, продавая по пути ковры и теряя домочадцев: сначала жену, потом старшую дочь. С сыном и последним ковром дошел он до Кельбаджар, а оттуда двинулся выше, потом еще выше, пока не осел в маленьком горном селенье, где Давуда женил и даже успел взять на руки дочь Давуда, Хумар. А спустя год, в марте, под самый Новруз, умер от разрыва сердца, когда мыл свой единственный уцелевший ковер.