Радуга - Пранас Трейнис
Весь день прошел в ожидании. Батраки с ворами и курами явились уже после обеда. Вышла Мартина с отцом на крыльцо и удивилась, увидев четырех сопливых цыганят да красавицу цыганку с огромными золотыми серьгами в ушах да цветастым алым платком на плечах. Эфруня, причитая, проклинала ее и, развязав мешки, вместе с горничной Магдуте вытаскивала из них кур, живых и дохлых, звала каждую по имени.
— Ну, Фатима-колдунья! — крикнул Мотеюс с лошади. — Говори теперь, чьи эти куры? Помещичьи или из деревни Напрюнай?
— Неужто она еще отпирается, ведьма?
— Она нас за дураков считает! — в ярости кричал Мотеюс. — Она говорит, что таборских детей на пасхальную исповедь вела. В Кукучяй! Говорит, увидела, как свора лисиц, наших кур полесу гнала! Говорит, подумала, что это куры из Напрюнай, мол, куроводство занятие мужицкое, а не графское! Отвечай, гадина, — замахнулся кнутом Мотеюс, но цыганка даже не вздрогнула, только молчала, скаля белые зубы. — Что делать будем, пан граф?
— А где пани Милда? — будто утопающий за соломинку, ухватился граф.
— Пани Милда — щеки румянит, полицию ждет, — ответила горничная Магдуте.
— Чего тут думать? — крикнул Мотеюс. — Давайте запрем их в погреб, пока полиция не прибудет.
— Папа, там же холодно и крысы, — заговорила Мартина.
— Тогда вы их, барышня, в свою комнату пригласите да марципанами угостите! — вскипел Мотеюс.
— Спасибо тебе, барышня ясная, за доброе слово. Дай свою белую ручку, на счастье тебе погадаю...
Мартину даже оторопь взяла от черных слов цыганки да ее низкого голоса.
— Папа, отпусти их.
— Пускай уходят. Пускай.
А цыганка уже на крыльце. Прильнула губами к руке графа, сиятельством величает, за доброе сердце хвалит, его родителей и праотцов возносит к небесам, желает им вечного блаженства, а ему с дочкой — радостной пасхи. И в вознаграждение за обиду, которую причинила челядь, исхлестав кнутами ее с племянниками, умоляет подарить дохлых кур табору.
— Папа, пускай...
— Пускай.
Увы, всех дохлых кур собрать они не успевают. Цыганята бросаются врассыпную, увидев, что по липовой аллее к поместью несутся вскачь два всадника.
— Господин Болесловас. О, боже! — вскрикивает пани Милда, оказавшись за спиной Мартины.
— Встать! Ни с места!
Голосом господина Болесловаса полнится поместье, полнится грудь Мартины. Господин Болесловас ставит свою лошадь на дыбы. С храпа хлопьями падает пена.
— Почему отпустили?
— Такова графская воля, — отвечает Мотеюс и зло сплевывает.
— О! — господин Болесловас долго держит руку у козырька, уставившись на графа с дочкой.
Невидимый дятел между тем продолбил клювом сердце Мартины. Теплая волна заливает грудь, щеки, руки и ноги.
— О, кого я вижу! Барышня Мартина! — Господин Болесловас соскакивает наземь, пускает лошадь на волю и подходит к ней.
Хоть беги, хоть кричи. Мартине хуже, чем во сне. Чайка не может сомкнуть крыльев. Прекрасный до ужаса красавец ястреб уже схватил ее белую ручку, стиснул неуклюже за кончики пальцев, помял ладонь и чмокнул в запястье... О, господи! Все поместье на это смотрит. И стыдно, и страшно, и хорошо. Мартина спряталась бы за спину отца, растаяла бы там, сгорела со стыда. Но ее рука уже не ее, а господина Болесловаса. Он говорит что-то, дивится, что Мартина уже не ребенок, а настоящая барышня. Видит бог, если бы он встретил ее посреди поля, стал бы ломать голову, откуда в его участке появилась такая красавица! С неба упала или из преисподней проклюнулась... Верно люди говорят: молодые барышни растут как конопля. А может, заграничный климат виноват?
Говори, отвечай, Мартина, потому что господин Болесловас уже растерял все свое красноречие. Мартина разинула было рот... Поздно. Господин Болесловас отпустил руку, здоровается с отцом, с пани Милдой, спрашивает, что же ему теперь делать, доставить цыган в кутузку или поклониться графской воле... А цыганка Фатима улыбается, пронзительно глядя на Мартину, и говорит словами не то из молитвы, не то из псалма, туманными, витиеватыми и загадочными. Дескать, она готова сдержать свое слово, поворожить на счастье Мартине, всю правду сказать. Дай только руку, барышня...
— Пошла вон! — сердится Болесловас.
Но Фатима не слышит господина Болесловаса. Протягивает руку в серебряных перстнях.
Мартина больше не может выдержать. Убегает в свою комнатку. Ах, какой позор... Она такая бессильная, такая несмышленая, что хоть плачь. Вскоре к ней является Эфруня. Всполошилась бедняга, потому что цыган уже отпустили на волю, а господин Болесловас сидит в гостиной. Пьет с пани Милдой и графом вишневку и скучает по Мартине, хочет собственными глазами увидеть, почудилось ли ему, или Мартина и впрямь вылитая ее мама Ядвига... Даже расплакалась Эфруня. Такой гость! Так давно не бывавший! Боже, как он девять лет назад больную графиню Ядвигу защищал! В одиночку дал бой десятку пьяных лесорубов, а самого свирепого головореза Миколаса Валюнаса самолично арестовал... И все такой же — молод, прекрасен, непорочен, как святой Георгий. Надо пойти к нему, уважить героя... Нет, нет Эфруня... Проси не проси, а Мартина сегодня в гостиную не спустится. Смотри, на что похоже ее платье, она же из него выросла. Куцее, талия где-то под мышками, хоть плачь. Лучше извинись перед господином Болесловасом и скажи, что Мартина устала после дороги.
— Ладно уж, ладно, голубка ты моя.
Когда Эфруня, шаркая, удаляется по коридору, Мартина встает перед зеркалом и впервые в жизни смотрит на себя с таким любопытством. В чем ее сходство с матерью? Нос, глаза, лоб? Мартине и в голову не приходило сравнивать себя с матерью. Мать осталась в ее памяти настоящей богиней. Ведь малышкой она часто молилась перед ее портретом: «Мама, мама, какая ты красивая, как я по тебе соскучилась! Мама, мама, мне до смерти надоела тетя Милда».
А может, тихонько красться в мамину комнату и посмотреть на ее свадебный портрет, чтоб убедиться, не смеется ли над ней господин Болесловас? Ведь было время, когда они втроем с мамой играли здесь в прятки, и господин Болесловас, поймав ее, поднимал до самого потолка, называл своей невестой и целовал...