Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк - Чайковский Петр Ильич
27 февраля 1884 г.
Вы спрашиваете, дорогой, милый друг мой, какова в Париже погода? Недели две сряду она была превосходна, т. е. сухая и теплая, — конечно, не столь теплая, как у Вас, но, однако ж, почти весенняя. Со вчерашнего дня начались дожди, но не очень сильные и прекращающиеся к полудню.
Мне кажется, что Вы не получили моего последнего письма, в коем я писал Вам, почему я не поехал в Италию и остался в Париже. Меня удержала здесь, с одной стороны, болезнь Тани, С другой, — нечто вроде хандры и апатии, делающими для меня безразлично скучными всякие местопребывания. Мне хочется домой. А где этот дом мой? Скорее всего всё-таки Каменка, и вот завтра я отправляюсь туда. Тане настолько лучше, что, ввиду забот добрейшей сожительницы ее и ввиду скорого приезда сюда Коли и Анны, я решаюсь оставить Париж.
Милый друг! Я начинаю мечтать о каком-нибудь прочном и постоянном устройстве своего собственного уголка. Кочующая жизнь начинает сильно тяготить меня. Будет ли это где-нибудь на окраине Москвы или где-нибудь подальше и поглуше, еще не знаю. Тысячи планов роятся в голове моей, но, так или иначе, нужно, наконец, жить у себя.
Вы спрашиваете, был ли я в каком-нибудь концерте? Нет, милый друг! В самые первые дни моего пребывания здесь я был в двух-трех театрах, но не вынес почти ничего из них, кроме скуки и усталости. С тех пор я все вечера провожу у Тани или у себя. Вообще, я испытываю нечто совершенно небывалое: именно скуку, апатию. Никуда не хочется, ничто не привлекает. По временам находило даже желание не то что смерти, но небытия. Знаю, что из этого состояния я тотчас выйду, как только появится работа. Но и работать не хочется. Всё это результат усталости и нервного напряжения, в коем я долго находился.
Тысячу раз благодарю за приглашение погостить в Веlair, но нынешним летом вряд ли я воспользуюсь им. Я сделался тяжел на подъем, и дальние поездки пугают меня, особенно при моем теперешнем одиночестве. По крайней мере, в эту минуту мне кажется, что я способен теперь только сиднем сидеть где-нибудь у себя, дома. Путешествие перестало освежать и приятно развлекать, как прежде. Вот почему я и натыкаюсь беспрестанно на мысль сделаться оседлым. Итак, благодарю Вас, дорогая моя, от всей души благодарю за приглашение. Знаю, что мне бы было у Вас как у Христа за пазухой, но предвижу, что, раз попавши на лето в Россию, я едва ли буду иметь духу в скором времени уехать снова за границу.
Вы справедливо замечаете, что французы сделались вагнеристами. Но в этом увлечении Вагнером, доходящем до того, что даже они охладели теперь к Берлиозу, несколько лет тому назад бывшему кумиром парижской концертной публики, есть что-то фальшивое, напускное, лишенное серьезного основания. Никогда не поверю, чтобы “Тристан и Изольда”, опера, которая и на сцене невыносимо скучна и состоит из беспрерывного нытья, монотонностью своей доходящего до уныния, — никогда не поверю, чтобы эта опера могла в самом деле увлечь французскую публику. Мне кажется, что это какая-то комедия, что парижанам (в сущности падким до опереток Лекока и гривуазных шансонеток) лестно и приятно притворяться ценителями столь неудобоценимой музыки, как Вагнеровская последнего периода. Не было бы ничего удивительного, если б здесь привились к репертуару оперных театров такая превосходная опера, как “Лоэнгpин” или как “Тангейзер” и “Летучий Голландец”. Мало-помалу эти оперы, написанные первоклассным мастером, полные оригинальности и вдохновения, должны сделаться общим достоянием. Но оперы позднейшего периода, преисполненные лжи, по принципу фальшивые, лишенные художественной простоты и правды, могут держаться только в Германии, где имя Вагнера сделалось лозунгом немецкого патриотизма. Конечно, и тут дает себя беспрестанно чувствовать мощный талант, но всё-таки это есть не что иное, как произведения больного, дошедшего до мономании немца. Никогда француз, по натуре своей стремящийся в искусстве к простоте и ясности, не может сделаться крайним вагнеристом.
Прошу Вас, дорогая моя, писать мне в Каменку. Дай бог “Вам здоровья и всякого благополучия.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
192. Чайковский - Мекк
[Париж]
29 февраля/12 марта 1884 г.
Милый, дорогой друг!
Я получил от Направника письмо, в котором он мне рассказывает, как государь сожалел и удивлялся, что меня не было в Петербурге, как он необыкновенно благосклонно относится к моей музыке и интересуется мной, как он велел поставить “Евгения Онегина”, говоря, что это его любимая опера, и т. д. и т. д. Направник убеждает меня, что мне необходимо ехать в Петербург и явиться к государю. Чувствую, что если этого не сделаю, то буду мучиться мыслью, как бы государь не счел меня неблагодарным, и поэтому решаюсь ехать сегодня прямо в Петербург. Мне ужасно тяжело, и я должен сделать невероятное усилие, чтобы лишить себя возможности спокойно отдыхать в деревне и вместо того подвергнуться новым волнениям и тревогам. Но делать нечего!
Прошу Вас, дорогой друг, адресовать всё-таки в Каменку, ибо я очень недолго останусь в Петербурге.
Вам желаю спокойствия и полного благополучия.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
193. Чайковский - Мекк
Петербург,
8 марта [1884 г.]
Простите меня, дорогой, милый друг, что до сих пор не написал Вам из Петербурга. Я был все эти дни в таком неописанном волнении, так страдал от борьбы с своей дикостью и застенчивостью, что был как сумасшедший, и писать был не в состоянии. Сегодня я несколько покойнее, ибо главное сделано. Вчера я ездил в Гатчину и представлялся государю и государыне. И тот и другой были крайне ласковы, внимательны; я был тронут до глубины души участием, высказанным мне государем, но не могу выразить Вам, до чего убийственно ужасны были страдания от застенчивости. Государь говорил со мной очень долго, несколько раз повторял, что очень любит мою музыку, и вообще обласкал меня вполне. Сегодня я являлся вел. кн. Константину, завтра у него обедаю, а в субботу, вероятно, уеду в Москву.. Ради бога, простите, что так мало, небрежно пишу. У меня душа не на месте и пока не попаду в деревню и не отдохну настоящим образом буду в состоянии полоумия. Будьте здоровы, дорогая! Ваш до гроба
П. Чайковский.
194. Мекк - Чайковскому
Cannes,
9 марта 1881 г.
Милый, бесценный друг мой! Вы теперь, вероятно, уже в Каменке, отдыхаете душою и телом от всех волнений нынешней зимы и, в особенности, от последнего, если Вы представлялись государю. Боже мой, как мне жаль Вас, мой милый, бедный друг! Я и рада до бесконечности, что есть люди, которые умеют ценить Вас, но когда я думаю о том, что Вам приходится вынести за Вашу собственную славу и за те наслаждения, которые Вы же доставляете другим, я нахожу это жестоко несправедливым, и мне Вас ужасно жаль. Но, вероятно, теперь эти терзания кончились, и Вам тем слаще, тем приятнее отдохнуть; жаль только, что в нашей бедной России холод отравляет всё. Теперь мне пишут, что [там] по двадцать градусов мороза; это ужасно, здесь и представить себе невозможно такого холода, — у нас жара, как летом, на солнце двадцать восемь градусов тепла и в тени четырнадцать.
Соня и Сашок на днях играли мне Вашу Вторую сюиту, дорогой мой. Что за чудесное произведение, какое разнообразие и какая прелесть каждый номер, но самый поэтичный и чудный из них, это Сон ребенка, — что за прелесть! Когда слушаешь его, то думаешь: какой счастливый ребенок, которому снятся такие сны! Вальс прелестен, как все Ваши вальсы, какая грация, какая легкость, нежность! А замечательно, милый друг мой, что из всех танцев Вы лучше всего пишете вальсы, они у Вас восхитительны. Да, чуть было не забыла сказать, что мы на днях тут слушали Антона Рубинштейна, — вот колосс-то. Что касается исполнения музыки, то я на него очень зла за то, что он никогда не играет ничего Вашего, это такая гадкая зависть, которая роняет его совершенно, но, a part cela, то, что он играет, изумительно под его пальцами. Он играл здесь в пользу бедных, но программа была огромная, так что, например, он сыграл две сонаты Бетховена (?!), из старых мастеров играл еще Баха и своего любимца Фильда, а я его терпеть не могу. Играл еще, конечно, Шумана, Шопена, Шуберта, Мендельсона и две маленькие вещицы свои, но из худших его сочинений. Публика была, конечно, в восторге.