Место явки - стальная комната - Орлов Даль Константинович
Терпеливо меня выслушав, он устало сказал в телефонную трубку:
— Знаешь, нет, я этим заниматься не буду, хватит. С классиками я нахлебался.
Когда я позвонил Борису Петровичу Чиркову, он уже лет двадцать ходил в народных СССР и был четырежды лауреатом Сталинской премии, переименованной в Государственную. Для полного букета советских регалий ему оставалось стать только Героем социалистического труда, что и произошло через четыре года после того, как он отказался играть Льва Толстого.
Реакция на мое предложение у него оказалась странной: он испугался!
— Почему вы решили, что это должно произойти именно со мной?! — быстро и подозрительно спросил он, постаревшим, но знакомым голосом Максима, будто в очередной раз догадавшегося, что кавалер барышню хочет украсть. — Нет, что вы, это не по мне! Лучше не надо. Вы лучше приходите к нам в театр…
Он был звездой в театре имени Гоголя, бывшем Театре транспорта, а это — очень неудобно добираться, на задах Курского вокзала. Вопрос посещаемости там всегда стоял остро.
Если вы помните славный фильм Михаила Калатозова «Верные друзья», вышедший еще в 1954 году, то знаете, что там на плоту по Яузе-реке плыли Чирков, Меркурьев и — Александр Федорович Борисов. Тот, что сыграл в кино академика Ивана Павлова и гениального русского композитора Мусоргского. А вообще-то он был ведущим актером Ленинградского академического театра имени Пушкина. Столп и вершина советского театра, многажды лауреат, депутат и прочее. Этот мог бы, решил я, и послал на театр вежливое письмо и пьесу. Ответа не последовало. Пьеса, видно, не приглянулась, подумал я, и послал ее Борису Бабочкину, в Малый театр.
Сразу скажу: там тоже был отказ. Но бывают отказы дороже иных одобрений. Хотя и звучит это несколько диковато.
Только много времени спустя я уразумел, почему в начале нашего разговора (добрый час по телефону) Борис Андреевич так настойчиво втолковывал мне, что его отказ от пьесы никак и совершенно не связан с самой пьесой. Причина, несколько раз повторил он, — в целом ряде превходящих обстоятельств, только в них.
Пытать, каких, я не мог, сам он не назвал. Прояснилось потом.
Конечно, здоровье. Он был после тяжелой операции, ему оставалось жить два года. Но для него, человека могучего творческого темперамента, конечно, не это было главным. Главным было другое. В театре уже лежала — а я не мог об этом знать — пьеса Иона Друцэ о Толстом. Сам главный режиссер Борис Равенских собирался ее ставить, а на роль Льва Толстого был намечен Игорь Ильинский.
Получалось, что я, сам того не подозревая, поставил великого Бабочкина в ситуацию щепетильную. Но вышел он из нее на диво достойно.
Начать с того, что он — это надо оценить! — пьесу, не нужную ему для дела, да еще пришедшую «самотеком», без всяких рекомендаций, прочитал. Причем ясно было, что прочитал очень внимательно, вникая даже в мелочи. Он, например, посоветовал убрать некоторые словечки, звучавшие слишком современно, типа — «утрясем», или «переживает». И был прав. Поспорили немного о том, чем в старые времена занимались сотские — в пьесе есть такой эпизодический персонаж. Из приятного: мэтру понравилось, как выписан младший сын — Лев Львович и, что мне особенно было важно, одобрил всю линию «Софья Андреевна — Чертков», «она о нем правильно говорит», сказал он. Высказал и такое чисто эмоциональное соображение: больше надо было бы использовать бунинское описание похорон. Последнее прозвучало красиво, но до конкретного смысла я допытываться не стал: дальнейшее сотрудничество все равно не предполагалось.
Борис Андреевич Бабочкин слыл в среде профессионалов человеком в искусстве требовательным до жесткости, был совершенно нелицеприятен и спуску, как говорится, не давал никому. Помню, на каком-то крупном собрании кинематографистов, где речь шла о подготовке творческой смены, он прямо с трибуны запустил саркастическую тираду в том смысле, что чему может научить молодых актеров великий педагог Сергей Герасимов, если сам лишен элементарной дикции. О дикции Герасимова, точнее о ее отсутствии, шептались по углам, но никто, конечно, не решался сказать вслух. Бабочкин сказал. Причем различим был каждый звук в его речи — его-то дикция была образцовой.
Да, его слушали и слушались, его приговоров побаивались. За ним всегда стоял не только авторитет легендарного экранного Щорса, но и череда выдающихся актерских и режиссерских работ на театре.
Получить столь вдумчивое, уважительное, проникновенное по сути собеседование с Борисом Бабочкиным дорого стоило. Потому и сказано, что бывают отказы — дороже иных одобрений.
«ВСКРЫТЬ ПОСЛЕ МОЕЙ СМЕРТИ»А надо ли было всех их называть, кому предлагалось сыграть Льва Толстого впервые, а они отказались? По-моему, это не помешает полноте картины. Тем более, что полной она станет тогда, когда расскажу также о тех, кто очень хотел сыграть, но им не дали.
Речь идет о крупнейших актерских фигурах своего времени. Они и сами по себе интересны, и по-настоящему дороги тем, кто ценит историю отечественного искусства, поэтому важно, думается, говорить не только об успешно ими сыгранном, но и не сыгранном по разным причинам. В искусстве, как и в науке, отрицательный результат — тоже результат. Ну а конкретно нам это важно как память о путях к нашей главной премьере.
Вообще говоря, трудно не согласиться, что проекты такого свойства, как пьеса о Льве Толстом, не могут не втягивать в процесс своего появления, формирования и окончательного завершения множества умных и образованных людей. Каждый в своей области, они, конечно же, оказываются порой и талантливее, и образованнее автора. Автору тут остается быть молодцом в своей сфере. Так вот, еще до того, как автор повстречается с режиссером, с актерами, с театром, он, закончив свою пьесу, получает в оценщики рожденного им произведения так называемых «внутренних рецензентов». Обычно это критики и всяческого рода «веды» — театральные, литературные, а в нашем случае еще и толстоведы.
Могу ли я ничего не сказать о них? Нет, конечно. Не вправе.
Понятно, что самый первый, еще сырой вариант пьесы был показан Александру Свободину. Поскольку все подобного рода встречи я, придя домой, аккуратно записывал, то сегодня многое легко восстановить.
Так, он посчитал, что в первом акте уже создано ощутимое драматургическое напряжение, ближе к середине обнаружил его спад, а дальше снова увидел подъем. Возможно, рассуждал тогда Свободин, первый акт надо посвятить Софье Андреевне, а во втором крупнее и четче подать Черткова, но без односторонности в обрисовке его характера. Важно дать возможность Черткову убедить зрителей в его позиции.
Все, о чем говорил Свободин, я понял, принял, и много потрудился для того, чтобы соответствовать его советам.
Не все оказалось бесспорным в суждениях другого моего критика. Но точка зрения этого специалиста, бывшего весьма авторитетным в толстоведческих кругах, настолько самоценна, что я решусь ее воспроизвести со всей ее пародоксальностью. Тоже согласуясь с давними записями.
Говорю об Эдуарде Григорьевиче Бабаеве. Нас познакомили в музее, где, оказывается, он когда-то работал. В тот же момент, когда мы встретились, он преподавал на факультете журналистики МГУ. Я попросил его прочитать «Ясную Поляну», тихо надеясь, что получу письменный отзыв, естественно положительный. Зачем мне другой? Потом мы встретились. Приткнулись в музейном углу.
Ах, как было бы хорошо, начал он ласковым голосом, сочинить пьесу о водителе автобуса. Какая могла бы получиться интересная пьеса! Вы бы могли замечательно написать. А вот про Толстого — про это вообще не надо. Ну зачем, право? Гольденвейзером попахивает… Там так все темно! Вот Софья Андреевна говорит: мой муж — лицемер. Сильно сказано и правильно. Но это же и неправильно. Или взять — Маковицкий, — вспомнил Бабаев яснополянского доктора. — Страшный был человек. Страшный! Там у них такое было!
— Ну, антисемитом он был, — слегка ошалев от предложения переключиться на троллейбусы, вворачиваю я, совершенно забыв при этом, что в пьесе персонажа с фамилией Маковицкий вообще нет.