Войцех Ягельский - Башни из камня
Межи, проложенные без учета вековых традиций и порядков, разделили и рассорили между собой добрых соседей, развели по разные стороны родственников, а заклятых врагов сделали согражданами. Границы перекрыли пути пастухам, испокон веков перегонявшим по ним свои стада. Теперь, чтобы попасть на пастбище на южном склоне горы или на базар в деревню по соседству, горцам приходилось пересекать государственные границы, брести до официальных пограничных переходов, заполнять бумаги, отвечать на вопросы, оплачивать сборы.
Рядом с Ботлихом не было ни одного пограничного перехода из соседней Грузии. Поэтому, чтобы навестить родственников в Лагодехи, расположенном буквально в двух шагах, на грузинской стороне, ботлихским аварцам приходилось пробираться по ухабистым горным дорогам сначала в Дербент, оттуда в Азербайджан и дальше, в Грузию. Поездка, которая верхом занимала максимум полдня, теперь отнимала трое суток и требовала пересечения двух государственных границ. Преодолевая трудности и преграды, добирались, наконец, до деревушки, где еще недавно чувствовали себя, как дома. Теперь их трактовали, как чужих. И они себя чужими ощущали.
По правде говоря, они себя не слишком уверенно чувствовали и в своих столицах, управляемых в эпоху свободы теми же людьми, что властвовали во времена неволи. Когда-то их называли беями, эмирами, ханами, шамхалами, наибами. Потом, покоренные россиянами, они, не моргнув глазом, стали называть себя секретарями и товарищами, а придворный церемониал заменили коммунистической фразеологией, словечками вассала, обращенными к властелину. Теперь же, тоже без малейших угрызений совести, велели называть себя президентами, премьерами и депутатами, без колебаний меняя коммунистическую фразеологию на демократическую. Новые старые правители ясно давали понять, что от своих новых старых подданных ждут, что они будут так же терпеливо выносить болезненные проявления этой своеобразной шизофрении, что и теперь примут за добрую монету их нынешнюю реинкарнацию.
Независимость не означала свободы или изменения судьбы, просто произошла замена чужого, российского гегемона родимыми тиранами. А у тех свобода ассоциировалась с властью, ничем теперь уже не ограниченной, с полной безответственностью за что бы то ни было.
Партийные комитеты, мало чем отличавшиеся от дворов эмиров и ханов, теперь становились парламентами и дворцами президентов. Их хозяева повторяли вслед за Киплингом «Восток есть Восток, а Запад — есть Запад, они никогда не встретятся друг с другом». Эти ложно толкуемые слова служили коронным и почти всегда эффективным аргументом всем приверженцам двойных стандартов.
Как-то в узбекской столице, Ташкенте, я встретил Ядгара Обида, поэта, принесшего свое искусство в жертву на алтарь политики. Он не был похож на поэта. Ни на революционера. Коренастый и мускулистый, напоминал скорее борца, много лет назад завершившего свою профессиональную карьеру. В его монологе настойчиво сквозил мотив страха и безнадежно исчезающего времени.
— Не успеем, — повторял он. — Если империя распадется уже завтра, свобода, которую нам подарят, будет означать только свободу для тиранов. Если мы не успеем стать свободными людьми до заката эпохи неволи, останемся рабами в начале эпохи свободы.
Он перестал писать стихи, чтобы отдать свое время, талант и энергию священному делу перестройки Узбекистана из покоренной, униженной и отсталой провинции в современное, свободное гражданское государство. Он доказывал, (что тогда звучало парадоксально и несколько анахронично), что во благо узбеков, а также таджиков, казахов, туркмен, азербайджанцев, армян, грузин и кавказских горцев, империя должна попытаться по примеру других, например, французской или британской, совершенствовать себя, хоть немного осовремениться накануне своего распада, что подготовило бы покоренные народы к свободе.
— Если этого не произойдет, мы будем отданы на милость наших жестоких ханов, — предсказывал он весной девяносто первого года в Ташкенте. В узбекской столице как раз опубликовали результаты плебисцита, из которых следовало, что в огромном своем большинстве покоренные народы высказываются за перестройку империи. Поэта это явно радовало, несмотря на убежденность, что рано или поздно империя рухнет.
— Эта отсрочка нам на руку. Это даст нам время, — потирал он руки.
Ядгар высмеивал дебаты европейских мудрецов, которые с озабоченными лицами размышляли, выберут ли освобожденные мусульманские колонии российской империи турецкий путь, то есть секуляризацию государства, свободный рынок, копирование европейских образцов, или иранский — бунт против всего западного и полную подчиненность религии.
— Мы не обязаны и не будем брать кого-то за образец для подражания, — говорил поэт. — Это мы являемся колыбелью мировой цивилизации. Мы пойдем собственным путем.
Годом позже я встретил его в столице уже независимого Таджикистана. Спал на скамье в парке. Вокруг продолжалась революция. Ошеломленные свободой жители селений Памира и Каратегины, славя Аллаха, свергали безбожное правительство, оставшееся в наследство от империи. Узбекский поэт прибыл в Душанбе уже не с тем, чтобы служить соседям добрым советом. Он сбежал из Ташкента от секретных служб имперского наместника Ислама Каримова, который, пользуясь неожиданно свалившейся свободой, огласил себя президентом (поэт называл его ханом) независимого Узбекистана и начал преследования всех непокорных.
Позже я прочел в одной из московских газет, что, пытаясь избежать ареста, Ядгар Обид выехал из Ташкента в Азербайджан, а затем в Европу. И, наконец, бесследно исчез.
Во время своих поездок по Кавказу и Средней Азии я часто расспрашивал людей о поэте из Ташкента. Не особо надеясь, что смогу что-то узнать. Упоминание о поэте казалось мне изящным предлогом, хорошей возможностью, чтобы направить разговор с друзьями или случайными знакомыми на не дающий мне покоя тезис узбека, что раньше времени полученная свобода неизбежно станет новым рабством.
Как-то я заговорил об этом в Алма-Ате с Муратом Аллезовым, мудрецом благородного происхождения и харизматичным диссидентом, сыном и политическим наследником Мухтара Аллезова, казахского национального пророка.
— Блага свободы достались не тем, кто за нее боролся или, по крайней мере, о ней мечтал, а тем, которые наживались на неволе. Наша борьба за свободу была растрачена и украдена, — грустно качал головой казах. — Украдена, потому что была присвоена сразу после победы теми, которые никогда ее не требовали и даже боялись. Растрачена, потому что, захватив свободу в свои руки, люди, не желавшие и не понимавшие ее, обесчестили ее, вываляли в грязи, свели к хищной, беспардонной борьбе за чины и богатства. В определенном смысле эта свобода только усилила наше порабощение. Размыв понятные и очевидные до сих пор разделы, границы и определения, она привела к тому, что все труднее будет отыскать сущность ее самой, труднее распознать ее и назвать по имени, труднее завоевать.
На Кавказе мало кто плакал на похоронах коммунистической утопии. Свободу и власть тут же взяли в свои руки старейшины местных кланов, которым не нужно было теперь так подробно отчитываться перед Москвой, они и присвоили себе всю страну.
В Дагестане, населенном сорока народами, где каждое ущелье — это практически отдельное, независимое государство, веками правили сильнейшие и самые многочисленные роды.
Столетия совместной жизни заставили их принять компромиссы, гарантирующие права и привилегии всем. Один из народов занимался добычей — а правильнее сказать — контрабандой нефти, другой рыболовством (то есть, браконьерством), еще кто-то сельским хозяйством, торговлей, скотоводством или виноделием.
В соответствии с национальными критериями была построена и искусная пирамида власти, в которой каждый из народов имел своих представителей в количестве, соответствующем его величине, богатству, влиянию, традициям. Ничто здесь не происходило спонтанно. Все, включая внутренний мир и равновесие, было результатом сложных межклановых договоренностей.
Даже неожиданная свобода, по крайней мере, поначалу, казалось, не угрожала старым порядкам. Наоборот, подчинилась им и служила. В столкновении с ними она оказалась не только слабее, но и проявилась уродливо, почти неузнаваемо. Желанная свобода превратилась в неограниченное никакими санкциями право кулака, служащее сильным, отказывающее во всем слабым и беспомощным. Права отдельного человека, которые теперь должны были быть важнее обязанностей по отношению 34 к сообществу, освобождали его от необходимости заботиться обо всех его членах. Свобода на Кавказе стала безжалостной борьбой за быт, равенство — правом сильнейшего, братство — принадлежащей сильнейшему привилегией верховодить в сообществе и обрекать на рабскую зависимость слабейших.