Федор Панферов - Борьба за мир
Не бери, Макарушка. А вдруг тебя убьют… и одеяло… — Она быстро спохватилась, увидав, как все его лицо передернулось, и хотела что-то еще сказать, видимо поняв, как нелепо и сильно ударила мужа, но тот, отбросив одеяло, опередив ее, произнес:
На! Живи! — и уехал злой и мрачный.
И вот сейчас он долго смотрел на письмо, не открывая его.
Ему, Макару Петровичу, было всего сорок два года. Полюбил он свою Марию давно. Полюбил сразу, в один миг, встретившись с нею на молодежной вечеринке (хотя перед этим сам часто выступал на диспутах олюбви и доказывал, что в один миг, сразу, влюбиться нельзя). Какая она была девушка! Воздушная! Ну, разве теперь можно так говорить «воздушная»! Но тогда она ему именно и показалась воздушной: тоненькая, небольшого роста, юбочка синяя — в гармошку. Потом они танцевали вальс… а затем все случилось само собой. Как-то, года через три после первой встречи, Мария увела его к своей матери, сказав дорогой: «Мы с тобой, Макарка, навечно».
Через два года Мария родила дочку, Верочку. Да, да. Так и назвали — Верочка, что означало: верим друг другу навечно. Навечно? Потом это слово стало смешно… всего через какие-нибудь пять-шесть лет. За эти пять-шесть лет Мария стала совсем другой… И эта другая Мария пришла как-то незаметно, как иногда незаметно где-нибудь в темном углу заводится плесень. Прежнюю Марию — интересующуюся общественными делами — как будто кто-то вытряхнул и вселил другую Марию, которая интересовалась уже только одним — вещами, тряпочками для себя, для Верочки. Она за эти пять-шесть лет натащила откуда-то чемоданы и иногда целые вечера проводила за тем, что рассматривала отрезы — шерстяные, батистовые, шелковые, — чулки, чулочки. У нее даже появилась страсть — таскаться по магазинам. Придет в магазин, встанет у прилавка и долго-долго рассматривает материалы… и вдруг скажет приказчику: «Отрежьте мне вот этого… и вот этого… и вот этого». Нарежет гору и тихо скроется, а вечером, радостная, рассказывает Макару Петровичу:
Понимаешь… будто я что-то купила. Нет, когда мы будем богаты, я столько-столько накуплю, — и разводила руками, как бы обнимая весь мир.
Ты это зря, — сказал ей однажды Макар Петрович. — Что ж, нарезала, деньги не уплатила, да и платить тебе нечем… что ж, приказчик ждет, ждет, а вечером раскладывай? Он, наверное, сколько тебе чертей вдогонку посылает.
Ну и что же? Он ведь меня не знает, — это Марией было сказано так просто и в то же время так грубо, что у Макара Петровича в ту минуту и оборвалось все то, что казалось «навечно».
С того дня он перенес всю свою любовь на дочку Верочку: она и смиряла его, заставляя жить в семье, привязывала.
Сейчас Макар Петрович горестно крякнул, потянулся к письму, повертел его в руках, намереваясь бросить в корзину, но, вспомнив про дочку — студентку второго курса, подумал: «А может, что и от Верочки?»
«Макарушка, — писала жена, — у Верочки опять расхудились туфли (она говорила неправду: у Верочки туфли были новые). Пришли ты, пожалуйста, с кем-нибудь. Да смотри, пришли с честным человеком, лучше со своим подчиненным. А то нонче, знаешь, какие люди — украдут».
«И откуда у нее такое пакостное мнение о людях?» — подумал Макар Петрович, продолжая читать:
«И еще хорошо бы прислать Верочке и мне на осеннее пальто. Ведь это можно достать через военторг. Тебе дадут, ты ведь начальник штаба… посмелей только — вот и дадут. Припугни».
Ох, — и Макар Петрович, сложив руки на груди, сжал кулаки, затем отбросил руки, как бы что-то скидывая с пальцев. — Черт те что… универмаг, что ль, у меня?! Да ну ее к черту, — и, не дочитав письмо, изорвал его в мелкие клочья, как люди рвут компрометирующую записку, и обрывки кинул в корзину.
Затем он прошелся по комнате — носом в один угол, носом в другой — и остановился, намереваясь было опять заняться хозяйством армии, как снова раздались три условных стука и за дверью послышался голос адъютанта:
Мария Терентьевна, товарищ генерал.
Эта новая Мария Терентьевна совсем не походила на ту — старую Марию Терентьевну. Эта рыжая. Да. Да. Рыжая. На голове у нее такие рыжие волосы, что иногда при закате солнца, когда она идет по улице без пилотки, то кажется, на голове пылает небольшой костер. Рыжая. На носу у ней веснушки — даже черные, будто кто чернилами накапал. Да и нос — утиный. Некрасива она — эта Мария Терентьевна. Может, потому и дожила до двадцати семи лет, не испытав ласки.
Вот она вошла, эта Мария Терентьевна, молча кивнула, поставила портативную машинку и застыла, готовая слушать и печатать. Так она в один и тот же час приходит каждый день.
«Дурная ведь, — искоса посмотрев на нее, подумал Макар Петрович. — Дурная… ужасно дурная… и нос и веснушки… и вон подбородок крюковатый… а руки, пальцы с узлами, как у ревматика. Дурная ведь», — и, однако, ему всякий раз хотелось погладить ее по рыжим волосам. Может быть, это хотелось сделать потому, что у нее такие чудесные глаза: большие, синие, всегда заполненные притягательной грустью, открытые глаза, как у ребенка. «Дурная ведь», — еще раз подумал Макар Петрович, но тут же чувствуя, что в нем все подбирается и он сам становится живей, моложе. Так ведь каждый раз. Как только войдет в комнату Мария Терентьевна, ему хочется разговаривать, даже шутить. Он расторопно подвигает ей стул, сам садится, соблюдая, конечно, определенную дистанцию, и, прежде чем приступить к печатанию, задает ей неизменный вопрос:
Как вы провели это время, Мария Терентьевна?
Да как, Макар Петрович? — Она пожимает узенькими, детскими плечиками. — Как всегда… Я ведь не скучаю: работы много — это спасает.
«И чего она мне всегда одно и то же», — думал он и однажды решил пошутить:
Ничего, Мария Терентьевна. Вот кончится война, поедете домой и выйдете там замуж… за какого-нибудь директора.
Ох, что же он сделал, Макар Петрович! Ее большие глаза затуманились, и она вдруг, уронив голову на руки, тихо сказала:
Если бы я была красива… Но я некрасива, и это я знаю… а если бы… если бы… тогда вы, Макар Петрович, не смеялись бы так надо мной. Вы бы… — Она вскинула голову и, в упор глядя на него, договорила: — Вы бы не посмели так надо мной… над моим сердцем, — и, вспыхнув, став еще огненней, выбежала из комнаты.
Макар Петрович, ничего не поняв (он туго разбирался в таких делах), надулся, словно пузырь, сел на стул и, как бы вникая в какую-то военную операцию, начал продумывать, почему так поступила Мария Терентьевна.
«Чем я ее обидел? Замуж? Ей, конечно, надо замуж. Некрасива? Совершенно верно. Нос как у утки, рыжая, веснушчатая… Но глаза? Глаза — да… И душа хорошая… Да и стан тоже — что и говорить… Но позвольте, Макар Петрович, чего это вы так расхваливаете?.. Если бы, если бы была красивая, вы бы?.. А-а-а! Да не может того быть!.. А почему не может быть? Что я — урод?»
И чем больше думал Макар Петрович, тем все дальше и дальше отодвигалась от него та Мария Терентьевна, которая только и требовала с него отрезы, чулки, ботинки… А эта?.. Эта рыжая Мария Терентьевна уже снова сидела перед ним, опустив голову на руки… рыжую голову, как костер.
Все это пронеслось перед Макаром Петровичем, пока он усаживал Марию Терентьевну на стул, глядя в ее пробор на макушке. Усадив, он сам сел, соблюдая определенную дистанцию. И как-то не замечая этого, впервые называя ее Машенькой, сказал:
Ну вот, Машенька, пятого и начинается страшное кровопролитие. Гитлер отдал приказ наступать всем фронтом, — он ей доверял все, как себе, давным-давно проверив ее преданность и честность, — падут на поле брани десятки тысяч человек — отцы семейств, женихи, невесты… и, может быть, может быть, мы с вами больше никогда и не встретимся, — он положил свою широкую руку на ее левую руку с длинными, узловатыми пальцами, тихо провел и добавил: — Не думайте обо мне плохо, Машенька.
Дверь скрипнула, и в комнате появился, точно вырос из-под земли, Анатолий Васильевич.
Мария Терентьевна вспыхнула так, что ее лицо стало красней ее рыжих волос. Она вскочила, прикрыла лицо руками и шарахнулась в дверь. Макар Петрович как сидел, так и остался сидеть, все еще как бы держа руку на руке Машеньки, но в следующую секунду замигал и, не глядя на Анатолия Васильевича, пробормотал.
Да-с. Да-да-с. Тек-с.
Проводив глазами Марию Терентьевну, Анатолий Васильевич посмотрел на стол, на машинку, в которой был заложен чистый лист бумаги, на Макара Петровича, затем снова на дверь и было тихо засмеялся, затем серьезно добавил:
Благословляю. Если оно — это настоящее, а не просто баловство. У тебя жена — дрянь. Знаю. Извини за откровенность. Дрянь у тебя жена.
Макар Петрович встал, круто повернулся и, подойдя к командарму, крепко пожал ему руку:
Спасибо. Нет! Тут, видимо, что-то больше… я еще сам не знаю.