Борис Пахор - Некрополь
Ну, и хочу сказать, что во всем происходившем лес не был виноват, но все же я тогда винил его в том, что его чаща скрывала уничтожение, в нем я осуждал всю природу, которая своими вертикалями тянется к солнцу, но не сдвинулась даже тогда, когда его свет потерял все свое значение. Я проклинал деревья за то, что долгожданные освободители, которые могли предотвратить убийство эльзасских девушек, не вышли из их чащи. Так я тогда проецировал на лес все свое бессилие, и теперь он стоит передо мной, безмолвный и неподвижный, словно замороженный этим проклятием.
Группа туристов с экскурсоводом идет сюда, поэтому я направляюсь в другую сторону. Все это время светит июльское солнце, камешки шуршат под сандалиями, и их шуршание навевает образ дорожки в воскресном парке. Эту картину я, конечно, прогнал, однако мне кажется несправедливым, что посетители получают свои впечатления в такой приятно теплой и мирной, почти идиллической атмосфере; им следовало бы ходить по ровному месту, которое внизу заслоняет высокая стена темных деревьев, в те дни, когда террасы находятся во власти мрака, ливней и бушующих ветров. Разве можно сравнить дождливые дни с зимними, когда из-за снега кости еще больше затвердевают, так что люди теряют равновесие, скользя в башмаках на деревянной подошве. Белые ступени куда более немилосердны. А староста барака всегда одинаково бешено орет «Tempo, tempo!»[17] и выгоняет резиновой дубинкой полосатых доходяг из барака, так что они кубарем летят по ступеням, и их голые лодыжки обрызгивает дождевая вода из луж, превращенных в темноте в месиво деревянными башмаками и ногами, с которых они слетели. Потом на перекличке полосатая материя облипает спину как промокшая газета. Но мокрая смерть все равно не так страшна, как ледяная, особенно, если приходится, сражаясь со вшами и тифом бежать в душевую посреди ночи. При этом бег вниз по ступеням не согревает тело, а еще больше отдает его в объятия горного ветра, а гулкий стук деревянных башмаков о камни похож на хруст ломающегося льда. Здесь, перед этим мрачным бараком, беспорядочная толпа спешит раздеться, а на другой стороне склона, по ту сторону колючей проволоки, раздается лай собак, разрывая ночь на части, так что черные куски тьмы падают в бесконечную бездну небытия. «Tempo, tempo», — подгоняет раздраженный голос, звуки по ту сторону склона становятся все более яростными, как будто ноздри многоглавого зверя только что учуяли запах голой кожи, который ветер разносит на крыльях ночи. Но, несмотря на крики старосты барака, дверь в душевую закрыта, так что лампочка над входом освещает множество черепов и ступеньки ребер, в то время как руки торопятся связать тряпье в узлы. Худые, как палки, конечности трясутся, и переступают, и подскакивают, чтобы укрыться от ветра. Когда же узлы связаны веревками, обычно удерживающими штаны на поясе, истощенные люди растирают локти и бедра, и обнимают себя за плечи крест-накрест, и прижимают подбородки к скрещенным рукам. Но скоро они опускают руки, прикладывают ладони к животу, к груди и опять к животу. Кто-то садится на корточки, обняв колени, но резкий ветер задувает ему в спину, а он не может обернуться назад, чтобы защитить ее. Тогда он выпрямляется и ладонями прикрывает поясницу; его тело извивается в темноте, как белье в руках невидимой прачки, а голый череп судорожно отворачивается от ветра. Дверь все еще заперта, и в лесу начинает ухать сова, как будто она вдруг проснулась в испуганном воображении ребенка, полностью поверившего бабушкиной сказке. Земля усыпана лохмотьями, из которых поднимаются голые тела. То тут, то там люди наклоняются, хватают сверток с тряпьем и прижимают его к телу, к животу, к груди, чтобы удержать последние миникалории тепла, которые остались в мешковине. Кое-кто, пригнувшись, держит узел с одеждой, как вратарь в футболе, который поймал мяч и, как гусеница, изогнулся над ним. Многие из них не могут стоять, так как вместе с лохмотьями они сняли с себя последние силы, поэтому они присели на узлы; те же, кто стоит со склоненной головой и руками, опущенными вдоль тела, являют собой одну кожу да кости, тощий, как жердь, образец, на который все должны стать похожи. На их задубевшей коже, обтягивающей ребра, свет от лампочки над входной дверью вычерчивает беспокойные отблески, а между тем пальцы холодного сквозняка играют на арфе человеческой груди тихий реквием. И тут ночь разрывает лай не овчарки, а человека. «Tempo! Tempo!» Дверь открывается, из нее вырывается теплый пар и с ним голые тела. «Tempo! Tempo!» Но теперь крик излишен, ведь белое, теплое облако неудержимо манит бегущие тени, которых изгнала горная ночь. Они быстро заполняют четырехугольное пространство с душами под потолком, из которых льется вода. И их ничего не тревожит, напротив, они почти как приветствие воспринимают крики цирюльников, которые зовут заходящее стадо каждый к своему табурету и размахивают бритвами в воздухе, так что свет от лампочек поблескивает на их лезвиях, как будто капли из душа искорками вспыхивают на светлой стали. Так что новые гости с удовольствием передвигают свои тела в тепле, садятся на табуреты и подставляют головы бритве, которая снимает волосяной покров длиной в пол-ногтя, или же стоят, а цирюльник сидит на корточках у их колен и ловко водит своей бритвой в распахнутой пристани худого паха. И шумный Фигаро то шутливо, то рассерженно выщипывает тощую птицу, которую следует выщипывать и выщипывать, прежде чем придет ее время попасть в печь. Потом лезвие скребется в скудных впадинах подмышек, тогда как другой художник обмакивает в кружке большую малярную кисть и намазывает обритые лобки, так что руки быстро хватаются за горящее место и жмут, жмут, жмут, чтобы затушить живой огонь. И при этом подпрыгивают, чтобы в движении остудить его хоть немного; цирюльник же тем временем посадил старый костяк на табурет, поскольку по-другому не может до него добраться. «Давай, старик», — подталкивает он его, но деревянная статуя раскачивается вправо и влево, готовая вот-вот шлепнуться на мокрый цементный пол, как вязанка дров на каминную решетку. «Verfluchter»[18], — злится цирюльник и хватает его за пенис, чтобы удержать от падения; при этом старые внутренности болезненно напрягаются. В конце концов его кладут на пол еще к двум десяткам таких же. Из душевых головок на потолке начинают литься струи воды, и лес тел прыгает под горячим дождем и трет руки жестким мылом, которое сразу же крошится, и по цементу текут желтые потоки, как при больших разливах дождевых луж, окрашенных глиной. А телу приятно, что его облизывает такое множество теплых языков, и память о ночном горном воздухе на мгновение исчезает, и забывается, что под душевой печь, в которую истопник день и ночь кладет человеческие поленья. И даже, если бы тела подумали о том, что, возможно, в скором времени ими будут таким же образом нагревать воду, удовольствие, получаемое от мокрого тепла, все равно не уменьшилось бы. И они спешат мылиться, ведь в паху уже не печет; только у тех, кто лежит навзничь на цементе, губы разжимаются и сжимаются в значительно более медленном темпе, как будто воздух вытягивают сквозь всю длину худых, как палки, конечностей через ступни, которые исчезают в пару и вытягиваются до последней границы света. Капли горячей воды стекают со стеклянных глаз и с оскаленных зубов. Однако и по отношению к ним следует придерживаться лагерного порядка, поэтому те, кто уже закончил умываться, трут шелушащуюся кожу лежащих, как будто скребут шершавый пол, как будто мылят поверхность сушеной трески. И согнутое тело сидит на корточках на цементе рядом с коченеющим телом, и вода отскакивает от обритого черепа, как от каменной головы посреди римского фонтана, а из-под лежащего тела течет желтый поток. Тела, стоящие у стены, тем временем вытирают влагу с кожи, и кажется, что они как бы машут белыми салфетками, приветствуя лежащих, ведь на этот раз еще не пришла их очередь. А в действительности они об этом и не помышляют, потому что, вон, дверь только что открылась, и надо бежать наружу, и вновь угрожающие крики «tempo, tempo» прорезают ночь. У дверей рука хватает штаны, куртку, башмаки и рубашку, чтобы тело быстро взбежало вверх по ступеням. «Tempo, tempo», иначе плеть из бычьих сухожилий засвистит по только что вымытой коже, и только немощные все еще у двери и трясутся, пытаясь надеть штаны. «Tempo, tempo», но на мгновение успеваешь еще остаться в насыщенном паром помещении и продолжаешь впитывать в себя тепло, в то время как из душа падают последние капельки, как последние капли жизненного сока. Кто-то тащит по цементу тощее как жердь, уже бездыханное тело, а цирюльники уже крикливо зазывают вновь прибывших, так что у тебя нет другого выбора как бежать за толпой, которая, полуголая, мчится вверх по ступеням, ловит спадающие башмаки, подхватывает штаны и опять зажимает их подмышками. Крик старосты барака сейчас звучит далеко внизу, отсюда, из этого барака, а разрозненное стадо уже на второй, третьей, четвертой террасе, а некоторые даже еще выше и раньше других принесут свою кожу в укрытие барака на пятой террасе.