Лёнька. Украденное детство - Астахов Павел Алексеевич
Всех жителей деревеньки сгоняли к дому тетки Фроськи, на крыльце которого два фельдфебеля прилаживали кумачовый флаг с траурно-черным крестом-свастикой в центре белого круга. Ее дом был самым большим и богатым в деревне. По четыре окна на восточной, северной и южной сторонах, светлая уютная горница, широкая русская печка, просторные вместительные сени, высокий чердак с сеновалом – всё это говорило о том, что дом строился для большой дружной семьи с хорошим достатком. Не прошло и двух десятилетий, как от всего семейства в живых осталась лишь Евфросинья, которая в тот момент горько плакала, сидя на голой земле возле крыльца. Советская власть последние двадцать лет регулярно что-то отнимала у нее: сперва мужа, сгинувшего в огне братоубийственной Гражданской войны, после – излишки зерна, которых вовсе не было, затем кормилицу-корову и молодого, только народившегося бычка, наконец явились за сыновьями. Пришедшая на Смоленскую землю немецкая власть отобрала последнее – родовой семейный дом. А новоявленный защитник порядка – полицай Витька Горелый еще избил, ограбил и унизил прилюдно.
Она плакала не от боли, а от унижения, не от побоев, а от несправедливости и горечи, от того, что ее не убили и она не может сойти с этой бесконечной карусели истязаний, страданий, мучений и безнадежности, воссоединившись, наконец, со своими родными в мире лучшем и вечном. Видевшие ее унижение жители не пришли ей на помощь, а лишь испуганно жались к крыльцу, стараясь укрыться за спинами друг друга. Несколько оставшихся в деревне мужиков вынужденно выдвинулись вперед, так как прятаться за спинами баб, стариков и детишек было совсем стыдно. Петька-боцман и хромой конюх Прохор стояли ближе всех к крыльцу, украшенному когда-то богатыми резными наличниками вдоль ската крыши и перил, и наблюдали, как фрицы раскидывают большое полотнище красного флага, занявшее чуть ли не весь крылечный навес.
– Ишь ты! Чистый атлáс или даже шелк, – прищурившись, гадал Петька, знавший толк в тканях и товаре. Недаром он несколько раз тянул баржи с текстильным грузом и мануфактурой на своем буксире. Если рейс проходил ночью, то Петька с матросами перебирался под прикрытием темноты на груженую баржу и вскрывал тюки и коробки с товаром. Он не считал это воровством, а скорее приработком за «вредность». После очередной жалобы на недостачу во время такой буксировки Петьку и списали на берег за недоказанностью хищения. Тем не менее в деревне он считался знатоком не только по женскому вопросу, но и по части модной галантереи. Сельский конюх Прохор Михайлович, тяжело опиравшийся на суковатую ореховую палку, служившую ему костылем, разгладил морщинистой широкой ладонью редкие грязные волосы и поддержал его товароведческие рассуждения:
– Ну да. Ежели разрезать его по этим полоскам и чуть подкоротить, то можно легко четыре флага нашенских сшить! А можно и рубаху скроить красную, пасхальную. Э-э-э! Не напирай, бабы! – последняя фраза была обращена к тем женщинам, которые сгрудились в пугливую и волнующуюся пеструю массу позади мужиков. В этой толпе было сложно опознать даже знакомых жителей деревни – так изменились их напряженные, исказившиеся от испытаний лица. Солдаты закончили свою знаменосную миссию и оправляли чуть растрепавшуюся форму и амуницию.
На порог вышел однорукий староста Яков Бубнов, с ним рядом – молодой подтянутый офицер, а за ними какой-то пожилой мужчина в штатском. Офицер снял и поигрывал черными кожаными перчатками, перекладывая их из руки в руку и периодически ловко хлопая ими себя по ляжке, обтянутой черным шерстяным галифе, заправленным в высокие хромовые сапоги. Староста, он же бывший председатель колхоза, единственной рукой устало смахивая со лба предательские капли выступавшего то ли от жары, то ли от напряжения пота и вслушиваясь в разговор немцев, начал переводить громко вслух:
– Това-а-а… то есть граждане крестьяне! Господин помощник нового коменданта нашего района сказал, что немецкие войска заняли полностью нашу область и район. Потому теперь они установили свою администрацию везде в районах по всей области. На пять деревень в нашем селе будет своя комендатура, а здесь, в вашей деревне, только одно подразделение. Здесь будет пункт. Такой же поставят в соседней деревне и в остальных. Для того чтобы ходить в лес или в поле, за деревню или в другую деревню, надо получить документ, пропуск. Аусвайс называется. Ну, такое разрешение от новых властей. Кто пойдет без такой бумаги, будет назван мятежником, партизаном и будет наказан. На первый раз будут пороть, а в следующий раз расстреляют. Вот так-то.
– Слышь, Ефимыч, а ребятишкам в школу как же? – поинтересовалась какая-то женщина. Судя по высокому голосу – похоже Таньки Полевой мать. Дети действительно вынуждены были ходить на уроки через лес в другую деревню.
– Ты, Манька, погоди со своей школой. Мои девки – тоже школьницы, но про то пока никаких распоряжений нет от германской власти. Да и до школы еще полтора месяца. Как решат – сообщат. Думаю, что будет школа, будет. Я буду добиваться, обещаю.
– Э! Председатель, а как насчет скотины? – вдруг вступил Прохор. Он хоть и исполнял обязанности конюха, но в деревне оставались в его ведении всего две лошади да жеребец. Остальная часть конюшни на двадцать четыре отдельных стойла, построенная когда-то еще при царе до революции, пустовала, была запущена, завалена мусором и навозом.
– Михалыч, скотина… – Он сделал паузу и продолжил: – Скотина остается при вас. Пока других указаний по частным дворам не было. Весь колхозный скот уже переписан и пересчитан и считается теперь собственностью Германии и их фюрера.
– Этого лупоглазого с челочкой и в усиках, что на картине? – Нюрка Денисова указала на портрет Гитлера, который в это время заносили два рядовых из взвода охраны в новый пункт комендатуры, до сего дня бывший хатой тетки Фроськи.
– Этого, этого самого, – поморщился Бубнов. Солдаты прошли в дом и повесили портрет над окном горницы. Он был такой большой, что нижней частью почти на треть перекрыл оконную раму.
Новоиспеченный староста, а до этого дня председатель колхоза «Заря» Яков Ефимович Бубнов принял решение служить новой немецкой власти добровольно. Несмотря на то, что за прошлые боевые заслуги, отвагу на фронте Первой германской и вступление в ряды ВКП(б) в революционном семнадцатом году он был безоговорочно и бессменно назначен председателем колхоза и даже самолично бывало раскулачивал (вплоть до расстрела на месте) односельчан, власть большевиков недолюбливал. Но никогда даже виду не подавал и языком понапрасну не чесал. Жизнь научила не спешить открывать рот даже среди самых близких, потому что и они могли ненароком обронить роковое словцо, которое в ловких руках дознавателей оборачивалось если не расстрелом, так ссылкой и лагерями по «антисоветской» статье.
По сути своей он не любил любую власть. Еще на фронте его увлек такой же, как он, молодой лохматый паренек-анархист, попавший по мобилизации на войну и шепотом вещавший про всеобщую свободу, братство и коллективное имущество. Эти принципы ему очень нравились и манили своею непознанной таинственностью и необычайной простотой. Но рассказать об этом вслух он боялся даже себе самому.
Жить свободным и независимым – это была заветная мечта Якова. Однако в реальности всю свою взрослую жизнь, которая началась в восемнадцать лет призывом в армию и отправкой на фронт, он преданно и истово служил власти: сперва царю-батюшке присягал в войсках, затем большевикам, свергшим прежнего хозяина земли русской, затем чекистам, проводившим красный террор и продразверстку, после партийному руководству, став председателем колхоза и организовав партячейку. И вот теперь немцам, установившим «новый порядок» – красное знамя со свастикой и портрет своего усатого лупоглазого главаря.
«Гори они все адовым огнем! – думал председатель Бубнов. – Мне бы только жену Александру вылечить. Да моих трех девок-дочерей выучить и замуж выдать, а уж какая вокруг власть – плевать! Лишь бы не грабили да не пытали. Хватит на мой век пыток и лагерей». Он вспоминал немецкий плен, мучения, ампутацию руки, неожиданное освобождение, размышлял о своей странной парадоксальной судьбе и машинально переводил слова нового коменданта. А затем и старика в штатском костюме, который оказался каким-то то ли вербовщиком, то ли агитатором. Тот взахлеб рассказывал о распрекрасных перспективах жизни крестьян под новой властью. А всем желающим предлагал возможность переезда в Великую Германию для работы на свободных немецких фабриках, огромных промышленных предприятиях и сельскохозяйственных фермах. После слова «фермы» крестьяне заволновались.