Завещаю непримиримость - Семен Никифорович Литвиненко
— Ваша воля, господин комендант. Только смерть мне сейчас, что сестра родная.
Лицо его стало на миг растерянным.
— Ладно. Иди. Пришлю тебе буханку хлеба.
Он, круто повернувшись, ушел. Вечером полицай, действительно, принес мне буханку хлеба. Но с комендантом я больше не встречался — он избегал меня.
И вторая встреча. Знал я одного тракториста по имени Андрей. Вроде был он неплохим парнем. И работал хорошо — на совещаниях хвалили, даже в Москву посылали. Случалось, и к нему приезжали механизаторы из других колхозов — перенимать опыт работы. Не знаю, как насчет опыта, — не проверял, а вот с совестью у него явно нечисто.
И вот однажды я увидел, как на воле, за шестью рядами колючей проволоки, марширует в немецкой форме Андрей с автоматом, с каким-то фашистским крестом на груди. Набрался я смелости, подошел к проволоке, окликнул его:
— Андрей!
Обернулся. Узнал. Заулыбался.
— Привет, земляк! — кричит.
— Привет.
Тут он все в миг выложил: сдался в первом же бою. («Против танка с винтовкой не попрешь»), завербовался к немцам. Уже и повоевал на их стороне. Сейчас из-под Орши сюда на переформирование.
— Ну и двинули нас там русские! — Так и сказал: «русские».
Не выдержал я:
— А ты что, не русский?
Он улыбается себе:
— Я человек, понял? Жить охота, понял? Война кончится, хозяйство свое заведу, сам себе голова и никакого колхоза, никакой тебе эмтэсе. Понял? А ты… А ты… — и вдруг он задохнулся от злости, от ненависти. — А ты, коммунист несчастный, сгниешь тут у нас, за проволокой!
Он плюнул в мою сторону и ушел. Больше я его не видел. Если он жив, если уцелел и живет на моей земле, как бы я хотел его встретить. Я вцепился бы в его горло и не выпустил, пока не остановилось бы его подлое звериное сердце…
Нас переселили в другую комнату. Вначале показалось просторнее, больше воздуха. Но здесь была другая напасть — клопы. Ими кишела вся комната — ее стены шевелились. Клопы нас буквально заедали даже днем, а ночью они залезали в нос, в уши. Через сутки мы все опухли от укусов, были в волдырях, в крови.
Оказывается, через эту комнату пропускались все узники лагеря — это входило в «режим». А через глазок в двери смотрели на нас немцы и хохотали…
Мы взбунтовались: стали стучать, ломать нары — и угодили в карцер. Проходит день за днем. На дворе июль, тепло и сухо, а у нас по стенам течет вода. Двое умерли. Перед тем, как навеки закрыть глаза, один из них прошептал:
— Братцы… Я журналист. Думал: уцелею — обо всем этом расскажу людям. Как нас мучили фашисты, как истязали… Как губили тысячами… Я вам завещаю свою цель. Если кто-нибудь из вас останется в живых — напишите обо всем. Люди должны знать… Чтобы не повторилось… Никогда…
И над его трупом мы поклялись, что выполним его завещание. Если, конечно, кто-нибудь из нас выживет…
Сейчас я выполняю его завещание.
Мертвых унесли санитары, а нас перевели из карцера в общую казарму.
Теперь мы были в общей массе военнопленных. У нас родилась идея создания подпольной партийной организации. Не было ни карандашей, ни бумаги, списков не составляли. Образовалось ядро: Турищев, Мищенко, Михайлов, Чумаков и я. Состоялось первое совещание нашей группы.
— Цель у нас такая, — говорил Турищев. — Нужно разъяснить пленным, что немцы не такие сильные, за каких себя выдают, что наша армия перешла в наступление, что бои идут уже за Оршу. Надо, товарищи, готовить группы для побега.
— Необходимо связаться с полковниками, — предложил Михайлов.
Полковники содержались от всех изолированно, на нижнем этаже. Связь с ними была поручена мне. Я встретился тайком с полковником Жильцовым. Выслушав меня, он сказал:
— Планы у вас добрые. Но ничего не выйдет.
— Почему? — удивился я.
— На днях лагерь расформировывают. Нас развезут в разные концы.
Полковник Жильцов оказался прав. Через два дня нас выстроили перед бараками. Вдоль рядов прошел комендант лагеря в своей неизменной кожаной куртке, поднялся на деревянный постамент.
— Вечером, — сказал он, — вы будете эвакуированы из лагеря. Сейчас получите паек на три дня. Все надо делать быстро!
«Спешат, — думал я. — Неужели наши так близко?» — и сердце забилось чаще…
Нам стали раздавать по буханке эрзац-хлеба (по 800 граммов) — вот и весь паек на три дня.
Тогда это и случилось. Одному матросу, огромному, худому — кости да мышцы — досталась гнилая буханка «хлеба», вся зеленая от плесени. Матрос попросил полицаев, которые раздавали хлеб, заменить буханку. У раздачи стоял немец-гестаповец. Он оттолкнул матроса прикладом. Матросик был, видно, не робкого десятка.
— Ах ты, гад… — прошептал он и, не долго думая, запустил буханку в голову гестаповца.
Удар был сильным, из носа немца полилась кровь. Гестаповец вскинул автомат, короткая очередь — и матрос рухнул у лотка раздачи.
Поднялся крик, ропот, ряды смешались, в полицаев полетели буханки — волнение переросло в голодный бунт. Часовые на вышках начали стрелять из пулеметов поверх голов.
Из своей казармы выскочили гестаповцы. Нас окружили.
— Ложись! — раздалась команда.
Сутки нас продержали во дворе лежа. По тем, кто пытался подняться, стреляли. Приехал немецкий прокурор. Нас выстроили. Началось следствие. Все в конце концов было свалено на комиссаров, политруков и полковников.
Снова карцер, цементный пол, мокрые стены, «паек», который позволяет только не умереть: 200 граммов эрзац-хлеба, 400 граммов воды в сутки.
Опять барак. Эвакуация задержалась. Дизентерия, тиф, чесотка ежедневно уносили десятки жизней. Кладбище было рядом, хоронили кое-как, над лагерем стояло зловоние, от которого люди буквально задыхались.
Только в сентябре началась расформировка лагеря. Отправляли пленных большими партиями в разные лагеря, в основном на острова Бельгии и Голландии.
Нашу комнату, четырнадцать человек, «отъявленных», эвакуировали последней. Ночью затолкали в вагон, бросили свеклы, заперли. Где-то впереди закричал паровоз, застучали колеса.
Куда везут нас? Какие испытания ждут впереди? Мы ничего не знали. За маленьким окошком была только черная ночь и больше ничего.