Роберт Колотухин - Наш дом стоит у моря
Ганс Карлович входил, присаживался на пузатую бочку рядом с прилавком и показывал красному носу вытянутый палец: «Налей, камрад».
После первого стакана кончик носа у Ганса Карловича начинал краснеть. После второго Ганс Карлович говорил уже на полтона выше обычного, требуя внимания от всех, кто находился в бодэге. Его слушали и улыбались, так как после третьего стакана Ганс Карлович начинал путать русские слова с немецкими. После четвертого стакана появлялась Дина Ивановна.
Сначала она шла за прилавок потолковать с «красным носом» и давала ему крепкую нахлобучку за то, что он «спаивает слабохарактерных людей». Потом брала Ганса Карловича за руку и пыталась увести. Ганс Карлович сопротивлялся и стучал граненым стаканом о прилавок:
«Я пи! Пу! И бу пи!» Что означало: «Я пил, пью и буду пить!»
«Налей, камрад!» — Ганс Карлович протягивал стакан, но «камрад» косился на Дину Ивановну и прятал руки за спину.
«Ну, когда же ты пил, дурачок? Ну, когда? — спрашивала Дина Ивановна мужа и осторожно тянула его к выходу. — Пошли, Карлуша, пошли, дорогой».
Дина Ивановна знала, как надо действовать, — лаской. Она так и говорила нашей маме: «Этого черта, кроме как лаской, ничем не возьмешь».
И Ганс Карлович сдавался. Против ласкового обращения он не мог устоять. Он аккуратно переворачивал пустой стакан вверх дном на прилавке, хлопая по нему ладонью: «Шабаш, камрад!» — и покорно давал себя увести.
Он шел, плакал у жены под мышкой — Дина Ивановна была почти на голову выше его — и говорил, что ему стыдно «за свою нацию».
На следующий день Ганс Карлович как ни в чем не бывало суетился в парикмахерской и, чтобы поддержать разговор «за международную обстановку», тыкался носом в марлю, показывал кукиш и кричал: «Мы им начешем!» А вечером Дина Ивановна снова находила его в бодэге.
С Гансом Карловичем творилось что-то непонятное. Дело дошло до того, что Дина Ивановна вынуждена была обратиться в жэкэо с просьбой, чтобы на Ганса Карловича повлияли и «дали ему хорошую вздрючку».
«Вздрючка» должна была состояться в воскресенье, двадцать второго июня. На повестке дня была голубятня Толяши Стояновича и «недостойное поведение тов. Штольха Г. К.». Но заседание это так и не состоялось.
Двадцать второго июня Ганс Карлович, впервые за столько лет, не открыл парикмахерскую. Он захватил с собой какие-то древние документы, в которых подтверждалось, что он, капрал Штольх, вполне владеет огнестрельным оружием, ордена, которыми он был награжден еще в первую мировую войну, — тогда он воевал на стороне своих земляков-немцев против русских — и с утра побежал в военкомат.
Обо всем этом, об орденах и документах, нам позже рассказал Толяша Стоянович. С ним Ганс Карлович поделился. Они вместе в военкомат бегали.
На ордена в военкомате посмотрели с уважением. Но Гансу Карловичу было уже почти шестьдесят лет, и руки у него были тонкие, детские, с набухшими венами; и рана под правым соском на груди, которую он получил еще «в русской кампании», каждый раз в непогоду «нудно ныла».
Так что из военкомата Ганс Карлович вернулся расстроенный. Спрятал ордена в красную шкатулку и с тех пор с утра до позднего вечера принимал клиентов в парикмахерской. А клиентов у Ганса Карловича было хоть отбавляй: волосы ведь у всех отрастали по-прежнему, а парикмахерских в городе с началом обороны стало намного меньше.
Бомбили Одессу регулярно, по нескольку раз в день. Но маленькая парикмахерская, стоявшая под надежной защитой высоких домов, работала без обеденных перерывов: обед Гансу Карловичу Дина Ивановна приносила в парикмахерскую.
«Ты мне, Дина, как на передовую», — улыбался Ганс Карлович, наскоро опустошая котелок.
Краснофлотцев и солдат Ганс Карлович стриг бесплатно: «Это — в фонд обороны».
Когда немцы вошли в город, Ганс Карлович снял зеркало, забрал весь инструмент и парикмахерскую закрыл. Даже кресло он уволок к себе домой: «Чтобы я стриг этих шарлатанов? Скорей у меня руки отсохнут!»
И вот сегодня Ганса Карловича и Дину Ивановну увезли в «душегубке». Увезли за то, что они прятали у себя Дору Цинклер.
Бедная Дора, кто только не прятал ее у себя! Но Жиздра каждый раз выслеживал, вынюхивал: «Жидовка в моем дворе?» — и ей приходилось переходить с близнецами от одних жильцов к другим. Была она и у нас. А потом ушла вдруг ни с того ни с сего.
«У вас, Раиса Ивановна, у самой двое на руках, — сказала она маме. — Не хочу подвергать вас опасности».
Куда она могла уйти? Родственников у нее в Одессе не было. И потом, разве уйдешь далеко, если на руках двое близнецов-пятилеток, Мишка и Оська. К тому же Дора да и все жильцы во дворе надеялись, что Жиздра наконец успокоится, перестанет ее преследовать.
…Небо посветлело. Звезды пригасли, и луна спряталась за крышу. Сон подкрался ко мне, обнял за плечи, и я хотел было уже слезть с подоконника, как вдруг услышал во дворе тихий скрип. Я быстро протер глаза и увидел, как дверь Толяшиной голубятни медленно приоткрылась. Из голубятни показалась темная согбенная фигура. Вот она выпрямилась, и я узнал деда Назара.
Дед Назар остановился. Долго и внимательно смотрел он в сторону затемненных окон Жиздры, прислушивался. Затем протянул руки в голубятню и вывел из нее двух человечков. Это были Мишка и Ося.
Держась вдоль стены, слившись с нею, дед Назар осторожно провел близнецов в свое парадное.
Так вот, оказывается, куда они исчезли! Ну и молодчага дед! Я слез с подоконника, закрыл окно и, перемахнув через Леньку, нырнул под одеяло.
И опять сон ушел от меня. Я лежал и почему-то думал о тех людях, которые раньше жили в этой квартире. А жили здесь до войны циркачи, артисты цирка. Не запомнил я их, потому что жизнь у цирковых артистов, как у моряков, кочевая, в разъездах. Когда мы перебрались сюда, то нашли здесь много разноцветных цирковых афиш. Афиши были разные, но на каждой была нарисована одна и та же женщина в блестящем чешуйчатом костюме. На одних афишах эта женщина парила в свете прожекторов, на других танцевала на тонкой проволоке под самым куполом цирка и улыбалась при этом. И на каждой афише было одно и то же имя — Алиса Гурман.
Одну из таких афиш Ленька взял и приклеил к двери.
Я лежал и смотрел на Алису Гурман. Она улыбалась мне в полумраке. Уже засыпая, я подумал, что хорошо бы сейчас увидеть во сне цирковое представление с клоунами, дрессированными слонами и бесстрашной Алисой Гурман под самым куполом цирка.
ДЕД НАЗАР
Рано утром к нам прибежал взволнованный Соловей.
— Здравствуйте, тетя Рая, — поздоровался он с мамой и сразу зашептал что-то Леньке на ухо.
— Как?! — вскрикнул вдруг Ленька и притянул Соловья к себе.
— А вот так, — тихо сказал Соловей, отдирая Ленькины пальцы от своего пиджака. — Как будто ты не знаешь, как они это делают.
— В чем дело, Володя? — вмешалась мама. — Что у вас там за секреты?
Соловей молчал, переминался с ноги на ногу. Потом он покосился на меня и сказал:
— Там это… тетя Рая… Там, на углу, Штольхи… Ганс Карлович и Дина Ивановна…
— Значит, их отпустили?
— Да нет, их это… понимаете… их ночью… В общем, выходите на улицу — увидите. Там уже много наших. А Саньку, — Вовка кивнул на меня, — Саньку вы лучше дома заприте: не надо ему смотреть. Ну, ты идешь? — крикнул он Леньке, который торопливо натягивал тапочки, и выскочил из комнаты.
— Ничего не понимаю, — растерянно проговорила мама и начала собираться. — Куда ты, Шурик? Не смей! — крикнула она мне вслед, но я уже вихрем летел через три ступеньки по лестнице…
Весь наш угол был заполнен людьми. Я протиснулся поближе к столбу и увидел, что старенькая парусиновая туфля с левой ноги Дины Ивановны упала и лежит на тротуаре. Я увидел эту стоптанную коричневую туфлю и почему-то вспомнил, как Дина Ивановна каждый раз спотыкалась ею о «счастливую» лошадиную подкову на пороге бодэги, когда выводила Ганса Карловича.
Они висели рядом, бок о бок, Ганс Карлович Штольх и Штольх Дина Ивановна. Ветерок шевелил редкие седые волосы на голове Ганса Карловича. К запястьям их рук были привязаны фанерки с какой-то надписью в три слова. Я не смог разобрать, что означают эти слова, и мне сначала показалось, что оба они цепко сжимают фанерки посиневшими пальцами, словно боятся уронить их. Но когда я присмотрелся, то увидел, что фанерки прикручены к их рукам тонкой проволокой.
Рядом со мной стоял дед Назар. Его бронзовый, перевитый венами кулак висел у моего плеча. От кулака пахло свежей рыбой. Дед Назар уже давно не ловил рыбу, но руки сохранили ее запах.
Подошла мама и взяла меня за плечи. «Сейчас уведет», — вздрогнул я.
— «Мы укрывали евреев», — прочла мама надпись на фанере. (Я почувствовал, как ее пальцы, сжимавшие мои плечи, мелко задрожали.) — Как же это, Григорий Трофимович? Когда же это все кончится?