Виктор Положий - Пепел на раны
Одним взглядом Поливода поблагодарил Рауха, и с тех пор они стали, кажется, еще более близки. Поливода тут же намеревался намекнуть, что за такие вести он в долгу у пана коменданта не останется, но вовремя сдержал себя, незачем лебезить, будет смахивать на холопство, все и так понятно, не стоит лишний раз намекать. И Раух, похоже, все понял, прикрыл морщинистые веки, мол, согласен и будем считать, что с этим вопросом закончено, он исчерпан, и уже смотрит потеплевшими глазами.
— Мы лично, — говорит Раух, — этим заниматься не будем…
— Эге, — соглашается Поливода, — району, может, и незачем вмешиваться, нам здесь жить.
— …очевидно, из Бреста специальная команда СС приедет, — продолжает дальше Раух, — это их дело.
— Определенно, — соглашается Поливода, — что их.
— Они, правда, имеют не совсем пристойную привычку — часто не увязывают свои действия с местными органами, — вздыхает Раух.
Что правда, то правда, думает староста. СС слишком гордые и обособленные, с гестапо могут не посоветоваться, а с комендатурой тем более; но ведь они делают одно дело, и, может, такая конкуренция на пользу, каждая организация стремится лучше исполнить свое дело, опередить соперника.
— Общее дело делаем, — решается вслух сказать Поливода.
— Общее-то общее, — снова вздыхает Раух, — но они приедут и уедут, а нам потом расхлебывать…
Вот здесь важно угадать — по-дружески ли жалуется пан комендант на судьбу или у него другое на уме. Население, партизаны могут потом отомстить Рауху, не посмотрят, что лично он к уничтожению села руку не приложил. Но Раух, наверное, с этим не считается, у старосты положение еще хуже, он на виду, в гуще, на месте, его первого в случае чего и… Нет. Рауху незачем сетовать, жаловаться на собственную судьбу, сообщник-то еще в худшем положении. И старосту точно так, как и у себя на току, обуревает радость. Недаром он ест хлеб, недаром. На законном основании — и по справедливости! — ему отведено почетное место, и сейчас вот вылепил мудрое решение, перебрасывая мысль, как женщина перебрасывает паляницу перед тем, как сунуть ее в печь. Придет СС, а черные списки уже составлены: вот эти и только эти люди провинились, и село, встретив избавителей хлебом-солью, передает негодяев в руки правосудия, а само смиренно склоняет головы и заверяет, что так будет вести себя и впредь, потому что селу надобно стоять, а крестьянам выращивать хлеб и откармливать скот — и во время войны, а после тем более, когда в Ратно будет экономия Рауха. Земля здесь, правда, песчаная, болотистая, да немцы как-никак хозяйственные, дадут толк, а руки рабочие потребуются.
— Какой же я буду тогда староста, без села, — пытается пошутить Поливода, а в душе уверен: ему-то должность найдут и в ином месте.
— Я разговаривал с Ридером по этому поводу, — говорит Раух, пропуская мимо ушей шутку Поливоды, ярко давая понять, что образом мыслей Поливоды удовлетворен. — Мы кое-что прикинули, и, возможно, удастся предотвратить массовую акцию.
— Я слушаю вас.
Сухие пальцы Рауха выстукивают по серой папке, куда спрятан месячный отчет Поливоды. Раух молчит, углубившись в себя, в дебри возможных служебных неприятностей, прикидывает и взвешивает; начальство поругает, а возможно, и наоборот, поблагодарит за осмотрительный шаг, но если вдуматься — жизнь коротка, годы летят, и не мешает побеспокоиться о собственном будущем, — вовсе не хитрое это молчание.
— А если нам сделать так… — начинает Раух и откидывается на спинку кресла, совсем по-домашнему, будто советуется с Поливодой, а заодно и молчаливо благословляет старосту на выполнение того, что он сейчас скажет. И Поливоде становится ясно: с него тоже снимается возможное обвинение в самодеятельности — ведь получается, идея-то исходит не от него и даже не от Рауха, а просто так складываются обстоятельства; в конце концов, если получится — хорошо, а если нет — они все же старались.
После паузы продолжает Раух и дальше вмиг выкладывает:
— Где-то вблизи Залес вращаются Окунь и Орлик, известные деятели из полиции. Вы войдите с ними в контакт, а Ридер даст подтверждение по своей линии, словом, узаконит. Вы отлично знаете село, кто чем дышит, знаете партизанские семьи, их же там около сотни, кроме того, сочувствующие. Списки передадите Орлику и Окуню, однако каждому порознь, двое — это уже свидетели, а вы мне понадобитесь и после войны, не так ли? Нам с вами еще жить да жить. Орлик и Окунь сами сообразят, как действовать, им службу нужно нести исправно, если на что-то надеются. Но обязательно проследите — мы, конечно, предупредим, чтобы не слишком грабили, в пределах разумного. СС должен взять свое. Да и после СС кое-что должно остаться. Крестьянину надо как-то жить, верно? Таким образом, мы еще раз засвидетельствуем верность великому рейху и Адольфу Гитлеру, подтвердим, что в состоянии собственными силами поддерживать порядок на этой земле! — Последние слова Раух провозгласил, поднимаясь и мгновенно, совсем незаметно застегивая на кителе пуговицы: Поливода вскочил следом, благо, ему и застегивать ничего не нужно было, маникерка на нем как влитая.
Вот что значит политика, и даже когда тебе не дано ее определять, но ты соображаешь, как вращаются ее колесики, сам невольно становишься колесиком и понимаешь, что от тебя тоже зависит какое-то движение в гигантской колеснице, что тебя берегут и смазывают, лишь бы ты исправно вращался. Раух, казалось, всего-навсего бросил косточки на счетах, а он, Поливода, уже увидел конечный результат. И волки сыты, и овцы целы, а дело… Оно сделано руками Окуня и Орлика, на них и ощетинится народ; если кого и пырнут вилами, потеря невелика, цепных псов хватает, на большее им и рассчитывать бесполезно, а ворон ворону глаз не выклюет.
— Ну, тогда я поеду домой, — сделав большую паузу, сказал Поливода.
— Да-да, — кивает Раух, — путь не близкий, да и дорога разбитая, хорошо, если к десяти ночи доберетесь. Ничего, — смеется Раух, — когда-нибудь шоссе проложим, автомобилем обзаведетесь.
— Э, — отмахивается Поливода, — автомобиль не по мне, нам, мужикам, привычней с конем: и нивку объехать и подумать на возе время есть, конь знает, куда править…
— Ну, не прибедняйтесь, — говорит Раух и провожает Поливоду до самой двери.
5
Подъезжая в сумерки к Залесам, Андриан Никонович Поливода впервые не ощутил радости возвращения домой. Село виделось черным и незнакомым, хотя староста знал всех его жителей от Орининого Емельяна, родившегося неделю тому, и заканчивая восьмидесятидвухлетним Карпуком Степаном, одной ногой уже стоявшим в могиле. Он знал, чьи куры как несутся, кто побил жену, кто на завтра собрался печь хлеб или гнать самогон. Но завидовать мне, сокрушался Поливода, может лишь человек, не ощущавший на себе тяжелого креста власти, а ведь, поди ты, находятся охотники, напьется на гулянке горилки и давай кричать: старосте хорошо живется! А сам бы попробовал, на второй день поджилки затряслись бы, языком молоть — не плуга тащить.
Колеса мягко катились по вязкой дороге, тихие жилища затаились, укрываясь мраком, тишиной, деревьями. Вот и улица началась, однако никого не видать, ни одно окошко не светится. Задумавшись, Андриан попустил вожжи, но лошади, то ли уставшие от дороги, то ли в угоду хозяину, топали неспешно, намеренно осторожно ставили на землю копыта, отчего грязь не брызгала и вода не хлюпала, казалось, их даже не тянут тепло конюшни и сумы с овсом.
Здесь вот живет Горник Семен, а Грицько, его старший сын, в партизанах, и Поливоде известно, что Грицько украдкой наведывается к старику. Вместо того, чтобы взять кочергу да отучить сына шляться по чужбине, тот, небось, еще и хлеб-сало подбрасывает в лес, одной веревкой повязаны, а теперь Грицько пусть повоет в своем лесу, когда узнает, что семьи нет, а от хаты кучка пепла осталась — проклянет тот день и час, когда в партизанку подался.
Дальше снова Горники, а за ними еще: одни по-уличному Венчальники, другие — Стручки, — обоим дешево не отделаться, а там — прямо, потом правей, на хуторе, тоже Горники, Лапуцкие, тех беда, похоже, минует, они вечно сами по себе, плывут со своим хутором по течению, куда ветер дует. А сперва путаница вышла, и не только с Горняками. Смех-то смехом, но и до слез недалеко. В селе жителей, пожалуй, тысяча с половиной, а вот фамилий — тех два десятка едва наберется: Поливода, Конелюк, Пашук, Пыщук, Горник, Ярощук, Дордюк, Хабовец, Олексюк, Сахарчук, Сидорук… Сам господь бог перепутает, кто из какого кореня, и чтобы не гадать, о каком Иване Трофимовиче Пашуке речь идет, ведь таких человек пять, в селе каждой семье дали кличку. Поэтому фамилию никогда и не вспоминают, а говорят: это у Вовков, это у Лапуцких, это у Крысы… И когда в сорок первом осенью немцы проверяли списки, он, староста, сообразил, что новым хозяевам незачем забивать мозги бесчисленными Корнелюками и Пашуками и против каждой фамилии написал уличную кличку. Немцы как всполошились, давай хвататься за оружие: кличка-то в их представлении была связана с тайным, с партизанами, с подпольем — Андриан Никонович еле-еле объяснил, что Марфа Захаровна Корнелюк (Любиха) давно выжила из ума, еще в первую империалистическую, а Митрофан Яковлевич Сахарчук (Бадий) никак не может уйти в лес, поскольку ему от роду четыре года. Немцы, сообразив, долго смеялись, тыча один в другого пальцами, видимо, уверовали: они действительно завоевали дикий народ — одни дикари определяют по кличке, кто есть кто. Раух же, покачав седой головой, заметил о сложившейся традиции — в полесских селах не в правилах брать жену из чужого края или выходить замуж на сторону, боятся оплошать, вот и создают семьи на месте. Раух сказал об этом, вероятно, с умыслом, чтобы Андриан Никонович Поливода не отнес дикарей на свой счет и не обиделся; Раух с самого начала хорошо относился к Поливоде, без скидок, в самом деле хорошо, словно еще до знакомства наметил его, Поливоду, к себе в экономы.