Михаило Лалич - Облава
— Что тогда?
— И божья тетка нам тогда не поможет.
— Не захочет божья тетка, поможет вот этот дядька. — И Слобо снял с плеча карабин. — Больно и от этого бывает.
Шако посмотрел на него с завистью. «Меня переплюнул, — подумал он. — И говорит вовсе не для того, чтобы других ободрить и развеселить, как сделал бы я, он на самом деле верит, что можно отсюда выбраться. Его счастье, что у него такая голова. Умрет и не поморщится. Было у нас много таких, а вот теперь он один остался».
Чуть не плача от жалости, Шако отвернулся и стал смотреть на низкорослый лес под Седларацем. Колючие кустарники, пучки веток и засохшей вики — отвратительное чудовище, протянувшее свои мертвые когти к небу. Всю жизнь Шако провел в подобных краях и только сейчас увидел, до чего они безобразны. Ранят, колют, режут глаза солнечным блеском, на них нельзя прямо смотреть, нужно щуриться. А со всех сторон бранятся сербы, галдят, как сороки, итальянцы, а издалека доносятся приглушенные завывания муэдзина, призывающего мусульман к молитве.
Стрельба все усиливается, увеличивая слепящий блеск. От пуль вздымается поземка, и то тут, то там завихряется над пропастью, как шабаш растрепанных, косматых ведьм, по три, по четыре хоровода разом — одни исчезают, другие расширяют подолы и тянут каждая по три руки с клювами, щипцами и петлями, чтобы схватить и утащить в землю. Одна устремилась на Видрича, — он прошел сквозь нее, точно не заметил. Другая обрушилась на Зачанина, — он оттолкнул ее, споткнулся, поскользнулся, упал на колено и принялся стрелять. «Ранен, — подумал Шако, — надо ему помочь». И пошел к нему, и в этот миг совсем рядом раздался выкрик — чистый, звонкий и, казалось, веселый.
— И-их!
Точно клекот орла, подумал Шако, еще не повернувшись на крик. И на черногорское коло[50] похоже, когда парень, встречаясь с девушкой, прыгает вверх и кричит, как орел. Но здесь коло смерти — тут нет девушек, одни ведьмы, — что может развеселить человека и заставить его так крикнуть? Преодолев наконец внутреннее сопротивление, он оглянулся и увидел, как Слобо, расширив в прыжке руки, падает. Боснич первый подбежал к нему и оттащил в укрытие.
— Готов, — сказал он.
— Как готов?
— Да так. И выстрела не слыхал.
Шако повернулся к Седларацу и погрозил кулаком:
— Позор тебе, лес, ты убил героя! Заплатишь ты мне за это, поганый лес, буду тебя жечь, рубить, помянешь меня лихом!
Потом посмотрел на Слобо: пуля попала в лоб, крови не было — белела кость, белело мясо, белее снега было и овальное лицо с тонкими дугами бровей и удивленными глазами. «Еще краше, чем живой, — подумал он, — даже брови не нахмурил. Жаль, что не может таким остаться!..»
— Надо помочь? — крикнул Ладо.
— Нет. Помоги Зачанину, если можешь!
— Он сам идет. Что со Слобо?
— Погиб Слобо и выстрела не слыхал.
Вокруг защелкали пули. Шако схватил карабин Слобо и устремился вперед. Обогнал Ладо, оставил за собой Арсо, подбежал к Гаре и протянул ей винтовку.
— Возьми, Гара, — сказал он, — это тебе память о брате…
Она молча приняла винтовку, как берут на руки ребенка, как брала она Слобо, когда тот был маленький, и они ходили с ним собирать чернику, и он лепетал: «Пойдем, сесличка, по челнику!» Она знала, нужно что-то спросить или хотя бы что-то сказать, но не могла, боялась, что вместе со словами, сломив ее сопротивление и обнаружив ее женскую слабость, вырвется тот вопль. И она пошла дальше безмолвно, тяжело переступая ногами, опустив глаза долу. Снег кажется ей каким-то серым чудищем — широким, бесконечным мутным потоком, который течет, течет и тащит все за собой. Он утащил уже Видо, потом Вуле, а вот сейчас и Слобо, не выпустит и этих, что еще борются с ним. Не оставит ни скал, ни деревьев, ни долинок, где вьются над хижинами дымки, ни плоскогорий, где растут сосны, ничего, ничего — все накроет своей облавой. Напрасно они поднимаются в горы, и напрасно горы вытягивают свои шеи и задирают лысые головы к небу, — серый, бурный поток все разрушает и уносит вниз, в мутный водоворот, над которым шипят, точно змеи, винтовки.
Временами Гара с трудом поднимает голову и заставляет себя широко открыть глаза и смотреть. Она видит, как стреляет Зачанин, как, щелкая затвором, выбрасывает гильзу и загоняет патрон в ствол. Видит, как впереди широко шагает Иван Видрич, заставляя поторапливаться и остальных. Она слышит, как за спиной у нее шумит и грозит Шако, как ему вторят Ладо и Боснич, уже охрипший от крика. Гара знает, что позади должен идти еще кто-то, чьего имени и лица она никак не может вспомнить. «Мы еще живы, — с усилием думает она, — значит, еще не все пропало. Кобиль уже недалеко. Потом будет легче. Через Свадебное кладбище дорога ровная, как скатерть. Все думают, что там будет легче, потому и спешат. Ну, а если они ошибаются, что тогда?..» И все снова скользит в пропасть, она закрывает глаза, чтобы не смотреть. И все-таки чувствует, как мир распадается на части, которые серое чудище катит и толкает вниз.
ОДНИ ЛИШЬ РАССТАВАНИЯ
IСтрельба на дне долины, у мостов, на перекрестках дорог и у бродов через Лим продолжалась долго, она то ослабевала и, казалось, замирала совсем, то снова оживала. Достаточно было в минуту затишья кому-нибудь ненароком выстрелить, как в ответ из сел с одной и другой стороны реки снова поднималась яростная перестрелка. Наконец наступила тишина. Все решили, что невидимая опасность, отыскав себе лазейку, двинулась дальше либо повернула в другую сторону. Возвращаясь в трактиры или караулки, чтобы укрыться от солнца, защитить глаза от ослепительного блеска, подогреть консервы, закусить и продолжать начатую игру, милиционеры рассказывали о смертельной опасности, от которой они так дружно и смело отбились.
Поскольку в каждой группе было хотя бы по одному певцу-гусляру, в обязанности которого входило возвеличивать их подвиги перед начальниками и итальянцами, события в их обработке вскоре приобрели невероятные размеры. Оказалось, что это было давно подготавливаемое, хитро задуманное нападение, в котором действовали коммунисты с левого и правого берега Лима с целью снова заминировать мосты. Центром нападения был главный мост у Црквины. Коммунисты пригнали сюда трех вороных лошадей с тремя тюками динамита. Чтобы все это больше походило на правду, четники уверяли, будто собственными глазами видели, как Гара отдавала распоряжения; другие уверяли, что заметили двух женщин — Гару и еще какую-то загадочную женщину. Поддерживая друг друга, мало-помалу сочинили целую историю о том, как Иван Видрич орудовал на правом берегу, а юрист Иванич на левом, как они договаривались, как появился потом Васо Качак и крикнул:
— Лучше отложить и избежать потерь.
Тут Качак был ранен и ушел с рукой на перевязи.
А Васо Качак тем временем сидел на куче ветвей — бледный, озабоченный, с голодной резью в желудке. Ему стало бы лучше, если бы он хоть что-нибудь проглотил, пусть даже комочек снега, раз нет ничего другого, но он по опыту знал, что снег вызывает голод и жажду и утоляет боль ненадолго, а потом еще больше усиливает. И товарищам — Момо Магичу и Гавро Бекичу — он советует терпеть. Рот у него свело судорогой, губы посерели, запеклись, но он молчит, уставясь в сверкающий простор, и все еще надеется, что, когда его мучения дойдут до предела, он вдруг увидит, как идут Байо Баничич и Видо Паромщик. Случись так, все страдания показались бы пустячными, а тяжкий день превратился бы в светлый, незабываемый праздник. Как будто Байо вместе с книгой личных дел в целлофановом пакете притащил бы полный ранец еды и питья, и даже больше того: принес бы в одном кармане победу, а в другом — подписанный договор о мире во всем мире. И он больше не спускал бы с него глаз! Только о нем и заботился бы, не позволил отойти от себя ни на шаг. Берег бы, как зеницу ока, и при первом же удобном случае отослал бы его живым туда, откуда его прислали, чтобы никто не мог его упрекнуть, что он не сумел уберечь непривычного к горам, зябкого и тщедушного пришельца.
Ждет, ждет, и все напрасно. И ему кажется, что у него трескаются не только губы, но и кости под тяжелым бременем томительного ожидания. Становится все очевиднее, что никакой надежды нет, но страх перед той минутой, когда надежда окончательно погаснет, заставляет его упорно хранить горсточку пепла, в котором что-то еще тлеет.
Сначала мешала стрельба. От внезапного шквального огня захватывало дух, он бил по больному месту, по самым слабым нервам. Васо хотелось, чтобы стрельба прекратилась, а когда она прекратилась, он вместо облегчения почувствовал новые муки. Воцарившаяся тишина казалась бездонной пропастью, в которую мир улегся, точно в могилу, — и долина Лима, и вся Европа с ее шоссейными дорогами, запуганная аусвайсами и облавами гестапо. Пусто, мертво, не слышно человеческого голоса — народы покорены, рабочее движение раздавлено, людей превратили в рабов, загнали в концлагеря, застенки, заставили делать оружие. Искусственное, холодное, мертвое эрзац-солнце блуждает над странами, где нет надежды и радости, где царят насилие и убийство, где никто не смеет говорить даже шепотом, где, наконец, и славные компартии свернули свои знамена, попрятались в подполье и гибнут.