Аркадий Бабченко - Война
Опустошив по два магазина, они остановились. Все вокруг: темные углы, шкафы, кучу барахла — простреляли по три раза. Даже если здесь кто–то и был, то в живых не осталось никого. Пустой сарай молчал.
— Здесь вроде чисто, командир. Что дальше?
— Отодвинь шкафы, посмотри, что там, я прикрою, — командир группы вскинул автомат, пальцем чуть придавил спусковой крючок.
Золотухин взялся за угол шкафа, с грохотом опрокинул его. За шкафом было такое же барахло, накрытое листом железа. Евгений протянул к листу руку, намереваясь отбросить его.
И в этот момент раздалась очередь…
Судьба, обходя препятствия, вела его через жизнь, чтобы он смог дойти до этого утлого глухого сарая и здесь умереть. Так уж суждено. Евгений уже понял это, и смерть, выглянувшая из–под листа ржавого железа, оказалась вдруг совсем нестрашной, простой и ясной, как синее небо в солнечный день. И он окунулся в нее без боязни.
Страха не было. Мир уменьшился для него до четырех мазаных глиняных хребтов–стен с океаном рукомойника и небом из соломы, а жизнь сжалась и стала совсем короткой: сколько нужно времени, чтобы лежащему под железом человеку слегка шевельнуть пальцем, а пуле — пролететь разделяющие их три метра? Золотухин решил прожить этот миг по–настоящему, не мелочась, и сделать то, что следует сделать.
И он успел. Рванулся, дернулся в сторону командира, закрыв его собой.
— Золотой стоял чуть правее и впереди меня, — командир группы, попросивший называть его Шаховым, вспоминая тот бой, жестикулирует, показывает, как они стояли. — Я знаю, он успел заметить того, кто стрелял. И я знаю, что он сознательно закрыл меня собой. Я видел это. Первая очередь полоснула по нему, а вторая была моя. Но Золотой среагировал, бросился на линию огня. Меня лишь несильно ранило той же пулей, что убила его.
Евгений жил еще четыре минуты. Под прикрытием непрерывного огня сержанту удалось ползком вытащить его из сарая. Золотухин еще дышал. Но пока кололи промедол, пока перевязывали, он уже умер.
Боевиков добивали еще около получаса. Выковырять их никак не удавалось. Из сарая полетели гранаты. Разрывом одной из них ранило еще четверых. В конце концов, поняв, что сдаваться террористы не собираются, командир принял решение уничтожить их из гранатомета. После четырех выстрелов, резко ударивших по ушам в замкнутом пространстве, во дворе дома номер тридцать пять наступила тишина.
Потом, после боя, разбирая завалы, вэвэшники обнаружили трех бородатых мужиков. Один из них, тот самый, который убил Золотухина, внешне очень походил на Бараева. Его тело сразу отправили на экспертизу в Ханкалу, куда ранее увезли и Золотухина. Быть может, они там и лежали рядом — убийца и убитый.
Но Бараева среди этих троих не оказалось. В двоих опознали его личных телохранителей: Пантеру и Гиббона, которые всегда находились рядом с боссом. Третьим был его брат — Тимур Автаев. Сам Бараев исчез. Пока его верные псы отвлекали спецназ огнем, принимая смерть за своего господина, ему удалось уйти.
Бараева нашли на следующий день по следам крови, которые вели в соседний двор. Из глубокой двухметровой могилы, заваленной сверху кирпичом, извлекли изуродованное тело. Стало ясно, что Бараев в том бою участвовал: в голове сидела пуля, глаз был выбит, одну ногу оторвало.
Он смог переползти на смежный двор и там потерял сознание. Хозяин дома его перевязал и спрятал у себя, намереваясь ночью вывезти из села. Но Бараев так и не пришел в сознание. Через пять часов после того, как погиб Золотухин, Бараев, «властелин» Чечни, заваленный вонючими тряпками в сыром подвале, испустил дух.
Здравствуй, сестра
— Приказываю совершить марш: Моздок, Малгобек, Карабулак; район боевых действий — Ачхой — Мартановский район. Рота связи — на головной бэтээр, наблюдение вперед и по сторонам, саперы — на замыкающую машину, наблюдение назад и по сторонам. Бабу посадите в «Урал» с гуманитаркой. Всё, — полковник Котеночкин как–то задумчиво посмотрел на женщину–медика, ехавшую с нами в одной колонне, потом досадливо сморщился, сплюнул и полез на головной бэтээр…
Когда я девятнадцатилетним солдатом–срочником в июне девяносто шестого года впервые попал на войну, полк, в котором мне предстояло служить, стоял в полях под Ачхой- Мартаном. Мы выехали из Моздока небольшой колонной в несколько машин: два бэтээра охранения и три или четыре «Урала», груженных гуманитарной помощью. На душе было невероятно паскудно. Страх, тоска, одиночество, неотвратимость чего–то надвигающегося, неизвестного, страшного. С тех пор, как я призывником перешагнул порог военкомата, мое положение только ухудшалось. Постоянное недосыпание и голодуха, от которой мы тайком жрали зубную пасту в учебке на Урале. Беспредел дедов в Моздоке, где в каптерке от пола до потолка все забрызгано моей кровью, а по углам до сих пор, наверное, валяются мои выбитые зубы. И вот теперь — страшная дорога в неизвестность, где будет только хуже, еще хуже, совсем уж плохо.
Забитый донельзя, подавленный, с глазами, при одном взгляде в которые хочется добить, чтоб не мучился, я трясся на броне, сжимая в руках автомат. Наблюдал вперед и направо и постоянно оглядывался назад, туда, где в обвешанном бронежилетами «Урале» ехала женщина.
Она никому не давала покоя, эта женщина. Все демонстративно старались не замечать ее, и в то же время подсознательно она всех подстегивала. В движениях солдат появилось больше «мужественной» разнузданности, в глазах — больше мужского нахальства, армейские кепки заламывались на затылки с особой удалью. Кирзачи, усталость и грязные портянки были мгновенно забыты: основной инстинкт взял свое, и мы, почувствовав самку, распускали перья и рыли копытами землю.
Я испытывал к ней двойственные чувства. Мне хотелось быть и сильным, и слабым одновременно. Сильным, чтобы она восхитилась моим мужеством и смелостью, тем, как я не боюсь ехать на войну и готов не моргнув глазом сносить все лишения. Мне грезилось, как колонна попадает в засаду, командир погибает, но я всех спасаю, взяв командование на себя и под ураганным огнем превосходящего противника прикрывая отход в одиночку. Меня обязательно ранит, и она, склонившись надо мной, заплачет, наматывая бинт, а я, обняв ее, вытру ей слезы и, закурив сигару, произнесу что–нибудь типа: «Не плачь, крошка, я с тобой».
И в то же время я хотел положить голову ей на колени и заплакать, чтобы она — хотя бы она, может быть, последняя из всех встреченных мной в жизни женщин — поплакала обо мне, понимая, как плохо подыхать в восемнадцать лет, когда ты только–только вылез из–под мамкиной юбки и еще совсем не видел жизни, а лишь почувствовал ее пряный аромат, манящий и обещающий массу невероятно интересного, пока, правда, запретного, но обязательно тебе доступного — надо лишь немного подождать.
После того как мы приехали в Ачхой — Мартан, наши с ней дороги разошлись, и я не видел ее несколько недель. Она была медсестрой, а медсанбат не входил тогда в сферу моих жизненных интересов. Окоп, кухня, землянка, опять окоп. Кончалась вода — она всегда кончалась, воды катастрофически не хватало, жара достигала сорока градусов в тени, и мы шли на кухню воровать воду. Или заряжали дожди, и, возвращаясь ночью после караула в землянку, мы ложились в глиняную жижу и спали всю ночь в одной позе — на спине, стараясь, чтобы нос и рот постоянно были выше уровня воды. По утрам мы выползали из землянки, как из затопленной подводной лодки, насквозь мокрые, замерзшие, так как разжечь до половины находящуюся под водой печку было невозможно да и нечем, и, уже не прячась от дождя, шлепали прямиком по лужам, с трудом переставляя кирзачи, на каждый из которых сразу же налипало по полпуда глины. Или же начинался суматошный ночной обстрел, когда ни черта непонятно, только носятся трассера в ночном небе, и мы сидели в окопе, из которого невозможно было высунуться, и ждали, заранее про себя решив, что если в окоп спрыгнет бородатый Ваха из Гойтов с намерением пополнить свою коллекцию нашими ушами, то живыми мы не дадимся.
Смерть становилась тогда простой и нестрашной, а оружие теряло свой магический ореол и становилось просто оружием…
Эту женщину я видел еще только один раз.
Было часов пять утра, светало. Солнце еще не взошло, и прохладная утренняя дымка, расползаясь по низинам, нагоняла озноб. Я сидел в охранении, прислонившись спиной к стенке окопа, укутавшись в бушлат и закрыв глаза. Все мои органы чувств, кроме слуха, были выключены. Впрочем, я особенно не беспокоился: сразу за бруствером начиналось минное поле, и, если что–то случится, я обязательно услышу.
Левое плечо затекло, я пошевелился, чтобы поправить неудобно легший бронежилет, и открыл глаза. Впереди, метрах в пятидесяти от меня, прямо по минному полю, шли двое. Шли абсолютно неслышно, как бы плывя по туману, не касаясь заминированной земли, где каждый шаг — смерть. Это были та медсестра и молодой доктор из медсанбата. Они шли так, будто они одни во всей Чечне и никакой войны кругом нет. Он ей что–то рассказывал, протирая очки, она слушала, держа его за руку. От них веяло миром, спокойствием и любовью, и им не было никакого дела до войны, до минного поля, до меня, затаившего дыхание и боящегося неосторожным движением спугнуть их и разрушить эту сюрреалистическую картину. В своем счастливом неведении они ступали, не выбирая места, и ни одна мина не взорвалась, не сработала ни одна растяжка. Медсестра и молодой доктор дошли до позиций разведроты, он подтянулся несколько раз на стоявшем там турнике, она улыбнулась, снова взяла его за руку, и они скрылись в траншее, исчезли, словно их и не было. Только туман, как и раньше, растекался по низинкам, заползая под бушлат и заставляя меня зябко ежиться.