Олег Смирнов - Северная корона
Лотта и во сне крепко обнимала его, чмокала губами, неровно дышала. Маскировочная бумажная штора на окне колыхалась, будто тоже дышала.
Утром Лотта ушла получать продукты по карточкам, а Циммерман, насвистывая, с безопасной бритвой отправился в ванную. В коридоре его остановила фрау Келлер — не с веником, со шваброй:
— Доброе утро, господин… э-э… Циммерман. Как провели ночь?
— Доброе утро. — Циммерман пожал плечами. — Ночь провел неплохо.
— Я и вижу, — сказала фрау Келлер. — Еще вопрос можно?
— Да.
— Кто вам Лотта?
— Невеста, — сказал Циммерман.
Старушенция всплеснула руками и огляделась, словно кто-то их подслушивал:
— Зайдемте ко мне. На секунду.
В комнате, заставленной безделушками и увешанной полотенцами с вышитыми изречениями — от «Бог помнит о нас» до «Бережливость множит богатство», — фрау Келлер плотно прикрыла дверь и сказала:
— Мой долг немки и женщины со всей откровенностью поставить вас в известность.
«И ты о долге! — подумал Циммерман. — Ты и не женщина, а старая напыщенная карга».
— Я сознаю, господин… э-э… Циммерман, что вторгаюсь в интимную сферу. Но поверьте, я из кристально чистых побуждений. — Шваброй старуха пристукивала об пол, крючковатый нос ее будто клевал, глаза сузились. — О да, я сознаю: Лотта — партийная, я наживу неприятностей. Но мои принципы не позволяют мириться с тем, что вас обманывают, крадут вашу честь, господин Циммерман… Позвольте продолжать?
— Конечно, — сказал Циммерман.
— Наберитесь мужества… У Лотты каждую ночь кто-нибудь ночует! Кутежи, попойки! Вы видели альбом на чайном столике? Это фотографии ее любовников! Она коллекционирует любовников! Но ради бога, умоляю, мужайтесь… Вы такой видный, белокурый, настоящий ариец… Как она может, не понимаю…
— Я мужаюсь, — сказал Циммерман. — Благодарю вас за разговор. Я приму его к сведению.
— Вы примете меры, господин Циммерман?
— Самые решительные.
Он брился, не замечая порезов: рука дрожала — то ли с похмелья, то ли от того, что сообщила ему фрау Келлер. А почему, собственно, рука должна дрожать? Во-первых, он же солдат, а во-вторых, фрау Келлер не открыла Америку, он и сам догадывался кое о чем…
Он усмехнулся, смочил порезы одеколоном, надел чистую рубашку. Как изволила выразиться фрау Келлер — кто тянул тебя за язык, карга, — «из кристально чистых побуждений»? Чистые, да еще и кристальные… Да может ли быть на свете подобное?
Когда Лотта пришла из магазина с сумкой, он спросил ее обо всем прямо. Она спокойно поставила сумку на стул, сняла плащ. Стоя вполоборота, спросила:
— Не будем финтить?
— Да, — сказал Циммерман. — Финтить не будем.
— Это соседка?
— Да, — сказал Циммерман.
— Я упеку ее в концлагерь, ведьму! Но прошу, пойми: я тебя люблю, а их нет и нет. К тому же это товарищи по партии…
— Единомышленники?
— Совершенно верно, дорогой!
— Ты спишь со мною, с беспартийной сволочью. Это не нарушение партийной дисциплины?
Она провела ладонями по бедрам, натягивая свитер, наклонилась к Циммерману:
— Не вредничай. И не усложняй, Я же не ревную, хотя у тебя женщины бывали, так ведь? И ты не ревнуй, не сердись. Давай выпьем за примирение, дорогой!
Циммерман не закричал на нее, не ударил, не убил, не ушел, хлопнув дверью. Он целовал ее, и пил с ней, и ездил в рестораны, и обнимал в постели, и шлепал из комнаты по коридору, стремясь не попадаться фрау Келлер, во взоре которой — ледяное презрение. Ну да наплевать на фрау Келлер, что ему до этой нафталинной старушенции? По сути, что ему до всего мира? Усталость и опустошенность — вот и все, что он испытывал сейчас. Один. На целом свете один. Выпьем-ка, Лоттхен! За то, что я не женился на тебе.
На вокзале Лотта без стеснения целовала его и обнимала, прикладывала к глазам носовой платочек. Поезд сдвинулся, набирая скорость — пересчитывал колесами стыки, и Циммерман, бог знает для чего, высунулся в окошко. Он увидел белоснежный платок в руках у Лотты и белое белье на балконах — на одном, на втором, на третьем, на четвертом — и поразился: город будто выбросил белые флаги капитуляции. А что ж, пробьет час — и капитулируем. Недалек этот час: пахнет керосином.
* * *«Пахнет керосином» — так говорит обер-ефрейтор Белецки, когда русские наступают и задают нам трепку. Те русские, которых обожаемый фюрер объявил уничтоженными и осенью сорок первого года — и я в это верил, — и осенью сорок второго года. И в это я верил. Во что только я не верил! А потому что разучился думать: за меня думал фюрер. Начни же ворочать собственными мозгами — кое-что поймешь!
Белецки зверски храпит. Он храбрый солдат, трижды ранен, а в отпуске ни разу не побывал. Я ранен дважды — и побывал. Везет! Ну, с отпуском все ясно, будь счастлива, Лотта! А вот с Белецки неясно. Он не прочь бы перейти к русским. Вдвоем было б легче. Но как об этом заговорить с ним? У него жена, дети. А если Белецки выдаст или кто-нибудь подслушает, тот же Менке? Нет уж, Адольф, действуй в одиночку.
Циммерман встал и, подталкиваемый в спину мутным взглядом унтер-офицера Вагнера, выбрался из блиндажа. Но нужник был на отшибе, в кустарнике, и Циммерман туда не дошел, управился поближе.
— Возвратился? — спросил Вагнер.
— Возвратился, — ответил Циммерман.
Он закрыл глаза и увидел себя маленьким, лет пяти, в вельветовом костюмчике и гольфах, за одну руку его держала мать, за другую — отец, и солнечный зайчик скакал по аллее, по колпачкам тюльпанов — в парке алое тюльпанное море…
С побудкой Циммерман умылся, получил на кухне завтрак — порция колбасы, гороховое пюре, хлеб, галеты, кружка овсяного кофе. Аппетита не было, но он съел до крошки и выпил до капли: для предстоящей ночи нужны были силы. Предстоящая ночь! Она словно затаилась на нейтральной полосе, готовая вот-вот всплыть и поглотить и солнечное утро, и безоблачное небо, и птичье тюлюлюканье в роще.
После завтрака солдат согнали на доклад офицера. Офицер взмахивал листком, зажатым в кулаке, кричал, черная челка прыгала на лбу, под носом дергались черные усики. «Как у фюрера», — подумал Циммерман, прячась за спины, чтобы по возможности вздремнуть. От соседей шибало винным перегаром, солдаты раздражительны, злы. Сатана уволок бы этого Менке‑доставалу!
Офицер закатывал глаза, будто поворачивал их обратной стороной, и кричал, что германская армия несокрушима, как никогда. Она не отступает, она выравнивает линию фронта, и фюрер лишь выбирает удобный момент, чтобы обрушить на Советы сверхсекретное небывалое оружие. «Победа будет за нами! Хайль Гитлер!» Циммерман зевал, ухмыляясь, прикрывал рот ладонью: «Хайль, хайль, но на календаре не осень сорок первого или сорок второго, а осень сорок третьего, и я немножечко поумнел. А подремать — кукиш с маслом, очень уж беснуется этот наци».
Перед обедом Циммермана вызвали к ротному командиру, и он перетрусил: зачем, что-нибудь пронюхали? В блиндаж ротного он спустился с дрожью в коленках.
Обер-лейтенант сидел на диване, перебирал шерсть на любимом пуделе, псина скалилась в улыбке. Денщик ставил кофейник на спиртовку, медлительно, как корова, ворочал челюстями — перемалывал жевательный табак.
— Циммерман, — сказал обер-лейтенант, — вот вам пакет. Срочно доставьте командиру батальона.
— Слушаюсь, господин обер-лейтенант! — Циммерман щелкнул каблуками и перевел дух. Милый обер, я почти люблю тебя, ты не солдафон, ты терпим и культурен. Читать бы тебе лекции в своем Гейделъбергском университете — и было б расчудесно. Правда, я тебя сегодня подведу, но все мы друг друга подводим, так устроен мир. Я и деньщика твоего люблю — могу для него достать у Менке жевательного табаку, и псину твою люблю — хочешь, угощу ее кусочком сахару. А вообще, какое счастье, что я вижу всех вас в последний раз!
— Разрешите выполнять, господин обер-лейтенант? Прижимая сумку с пакетом к боку, Циммерман шел березовой рощей. Березы были еще зеленые, и среди них, как всплеск пламени, — багряная осина. Красиво! Все-таки немецкая душа чувствительна к красоте. Подальше, на лугу, пруд. Берега в гусиных перьях, хотя гусей давным-давно нет. Слопали. Жареный гусь с яблоками — это блюдо!
Над головой вдруг что-то низко пролетело, и Циммерман пригнулся. Что это? Осколок? Не похоже. И стрельбы никакой не слышно. Он сделал шаг, и снова над самой головой пронеслось, он успел заметить: черная птица. Остановился — никто не пролетал. Едва ступил — опять птица промчалась над ним. Наконец он увидел их, двух ворон на ветке. Взъерошенные, широко раскрывая клювы, они шипели, в злобе обрывали листья с дерева.
«Пикируют, как самолеты, — подумал Циммерман. — Еще долбанут клювом».
По всей вероятности, вороны отгоняли его от места, куда вывалился из гнезда вороненок.