Илья Эренбург - Буря
Главное — победить, хотя сообщения не очень веселые, я почему-то уверена, что это будет скоро. Я вспоминаю каждый день, каждую минуту, проведенную с тобой. Помнишь Московское море, и как ты упал в воду, и потом вечером… Я не могу об этом писать, ты сам все знаешь. Я тебя целую, как тогда, и если даже война будет сто лет, я буду ждать, ждать, ждать!»
Осип помрачнел: письмо напомнило ему Раю. Может быть, и она выбралась, роет окопы или работает в колхозе? А если они застряли в Киеве?.. Нет, об этом нельзя думать!
Он читает бойцам передовицу: «Отстоять Москву — первейший долг советского воина». Статья ему нравится, все толково, ясно. Он глядит — люди слушают, молчат. Почему-то он снова вспоминает Раю… Она говорила: «Ничего ты не понимаешь, ничего»… Может быть, правда, он ничего не понимает? Белогоров сказал ему в прошлый раз: «Хорошо, но суховато…» И Осип говорит:
— Жена командира пишет, что Москва теперь военная. Там, как у нас. Она музыке учится, должна беречь руки, а пошла рыть окопы… Так что нужно держаться. Москва — это не просто рубеж, это вот здесь…
Неловким жестом он показывает на сердце и думает — глупо, как в романе…
Это была короткая передышка — между двумя немецкими атаками. Девять дней как они здесь. Речка… Разве это защита? Ее и дитя перейдет. В первую же ночь бойцы вырыли глубокие окопы, узкое отверстие — едва пролезешь. Немцы атакуют по два раза в день. Кругом не осталось живого места — воронка задевает воронку. Главное, мало боеприпасов — трудно доставить. Белогоров и Осип решили подпускать немцев поближе — «режим экономии». Белогоров спросил: «А нервы у наших выдержат?» Осип даже не ответил — на то война…
Вчера Зарубин сказал Осипу:
— Неужели не страшно?
Осип рассердился:
— Ну, страшно. Почему я должен тебе об этом докладывать? Задание, кажется, понятное — держаться. Мало что человек чувствует, не про все он обязан оповещать.
Если человек наестся огурцов и его разносит, об этом романы не пишут, пишут про другое…
Он поглядел на серое, осунувшееся лицо Зарубина и неожиданно ласково добавил:
— Пройдет. Это все нервы. — У меня зуб болел, положил что-то дантист, еще хуже заболело, а потом действительно прошло. Он сказал: «Это я вам нерв умертвил…» Здесь лучше без нервов. Посидим и перестанем чувствовать. А вернемся домой — там жена, нервы, все что хочешь.
Немцы решили бросить авиацию. Было это под вечер. Чуть прояснилось, край неба был грязно-красным. Осип считал: тридцать четыре… И перестал считать. Должно быть, в старину так представляли конец света: земля ходит… Сколько у этих сволочей авиации? Почему-то он вспомнил брошюру: Рур, Эссен, борьба за распределение сырья… Потом все помутилось, как будто его с размаху ударили в грудь. Он очнулся, когда Горюнцев, обхватив его, крикнул:
— Комиссара убили!
— Дай попить. Пить хочется…
Он выпил глоток и почувствовал тошноту; его вырвало. Сильно болела голова, хотел встать, но зашатался и тотчас лег. На минуту ему показалось, что он дома, болен, Рая принесла горячий чай, аспирин. Сейчас голове полегчает…
— Плохо вам?..
Это — Зарубин, как будто он далеко, далеко…
— Ничего, сейчас пройдет.
— Белогорова… Насмерть…
— Что?..
Осип вскочил.
Белогорова нельзя было узнать — так его изуродовало. Осип постоял, пошевелил губами — хотел что-то сказать, но не мог. Потом он выговорил:
— Принимаю командование батальоном.
Ночью Белогорова похоронили. Не нашлось дощечки, и Осип написал на жестянке из-под консервов:
«К-н И. А. Белогоров. Пал смертью героя. 12/Х 1941».
Дали залп из винтовок. Немцы в ответ посадили ракеты. Осип вспомнил, как Белогоров мечтал: «Кончится война, поеду с Клавой в Алупку…» Хорошее у него было лицо, глаза хорошие — веселые, умные… Нужно Клаве написать. «Буду ждать хоть сто лет…» И Осип обрадовался, что темно, никто на него не смотрит, по лицу, наверно, видно, до чего размяк…
— Связь порвана, — сказал Зарубин. — Теперь и ждать нечего. Нужно отходить.
— Такого приказа нет.
— Но ведь патронов в обрез. А они завтра снова полезут…
— Приказ был — держаться.
— Это что — упрямство?..
Осип улыбнулся:
— Слушай… Я упрямый, это правда. Мне и жена говорила: «Не могу с таким упрямым жить…»
Оттого, что комиссар впервые упомянул о своей семье, и Зарубину, и другим стало как-то легче. Все заулыбались. А Осип теперь заговорил серьезно:
— Ты думаешь, только у нас потери? Посмотри, что на том берегу делается. Они ночью своих утаскивают, а к речке подойти боятся. Там их штук пятьдесят по меньшей мере. Эти уж не полезут на Москву. Если отходить только потому, что они лезут, они и до твоей Пензы дойдут.
Атака — одиннадцатая или двенадцатая — Осип сбился в счете — началась рано утром, только-только рассвело. Нерадостной была земля: дождь, обломанные деревья, изрытая земля, желтая мутная речка. Но Осипу казалось, что именно здесь сердце огромной страны. Зацепились и не уйдем!..
Немцев подпустили на двести метров; потом открыли пулеметный огонь. И в одиннадцатый или в двенадцатый раз немцы отхлынули. Осип считал: еще штук сорок… Если повсюду так, не видать им Москвы.
И снова зашумело небо. Безобразие, где же наши истребители? А впрочем, много ли я знаю — может быть, у соседей еще хуже? Или наши контратакуют… Одно ясно: нужно держаться. Если мы люди, настоящие, советские люди, не побежим. А Клава ждет Белогорова… Где Рая, Аля, мама?.. Нет, не буду думать! Лучше считать, как рвутся бомбы — спокойней…
10
Келлер злобно глядел на хорошо знакомую ему картину: полосы дождя, рыжая, жирная грязь, печи сгоревших домов, искалеченные деревья, а вдали эта поганая речонка. Лейтенант Краузе вчера сказал: «Перешли через Днепр и топчемся перед какой-то лужей…» На этот раз Краузе прав, но он плохой начальник — грубоват, несправедлив, раздает «железные кресты» своим любимчикам, а только увидит мало-мальски интеллигентного человека, сейчас же придирается.
Какой злой дух придумал эту страну? Здесь и жить нельзя… С тоской Келлер припоминал берега родного Неккера, чистые домики, сады, клумбы, беседки, обвитые плющом или виноградом. А Франция… Только теперь он понял, как был счастлив во Франции. Можно, разумеется, высмеивать французов — они измельчали, не двигаются вперед, но это все-таки культурные люди. Во Франции нет того комфорта, к которому привыкли немцы, но у французов свои достоинства, они остроумны, элегантны, приятны в общении. А главное — они хорошо нас принимают. Мими, наверно, наврала, синяки у нее были от другого… За все время меня только раз плохо встретили. Но ведь Дюма — узкий специалист, ему пошел седьмой десяток, он не может понять, что на свете все переменилось. Хорошо, что я не сообщил о нем в гестапо — немец должен быть великодушен. Притом, есть профессиональная солидарность… Зачем об этом вспоминать? Как приятно было в Дижоне! А Мими… Сколько он дал бы за одну ночь с Мими! С весны он живет как монах… Хорошо бы получить отпуск и съездить к Герте. Конечно, сейчас об этом нечего мечтать, нужно взять Москву. И вот какая-то жалкая речка…
Фюрер сказал, что главные силы красных уничтожены; он знает, что говорит. Мы ведь видим только то, что у нас под носом. Одно непонятно: чем мы дальше идем, тем труднее. Во Франции было наоборот, товарищи рассказывали, что вначале французы пробовали сопротивляться, даже контратаковали. А нашему полку и воевать не пришлось… Откуда у красных столько солдат? Краузе говорит, что у них нет автоматов. От этого не легче — строчат пулеметами… Какие-то одержимые! Ведь они понимают, что их карта бита. Зачем же сопротивляться? Отсюда рукой подать до Москвы. Ясно, что мы там будем. Они устраивают страшную бойню, только чтобы получить месяц отсрочки. Когда французы увидели, что все козыри у нас, они сдали партию, это естественно, так поступает каждый культурный игрок. Но русские действительно дикари, достаточно поглядеть на их дороги…
В первые дни русской кампании Келлер старался утихомирить товарищей, которые стреляли в окна, ломали двери, выволакивали девушек. «Мы должны им показать, что такое немецкое великодушие». Он даже раздавал детворе леденцы. Вспоминая об этом, он усмехался. Герта права: у меня неизлечимая наивность. Стоит старухе заплакать или какой-нибудь девчонке улыбнуться, как я готов сделать очередную глупость… Вчера убили Курта Крамма. Это был студент-филолог. Из него мог бы выйти мировой ученый. А его застрелил азиат, который даже не знает, что такое университет. Леденцы… Нет, здесь нужен кнут. Обуздать их, чтобы они не опомнились… Может быть, через пятьдесят лет с ними можно будет разговаривать по-человечески, не раньше.
Год тому назад Келлер жил безмятежно в Дижоне; ему казалось, что он бывалый солдат — ведь ему привелось участвовать в перестрелке. А теперь он действительно фронтовик. Курт умер у него на руках. Не один Курт — возле этой проклятой речки они потеряли треть роты. Вчера Келлер нашел на себе вошь; ему стало противно, а потом он подумал: вот она, настоящая война, — с кровью, с дермом, с ужасом! Здесь не до Мими… Может быть, товарищи были правы, когда насиловали русских девушек. Не цветы же им подносить… У войны свои законы: хочется иногда отвести душу, сжечь, снести, задушить. Герта меня не узнала бы — одичал…