Курцио Малапарте - Волга рождается в Европе (ЛП)
При первом таянии озеро открывает его необычные тайны. Позавчера я гулял поблизости маленького, затененного густыми светлыми березами залива. Группа солдат ударами кирки, сильными и осторожными движениями разбивала что-то похожее на большой зеленый хрустальный блок, в который вмерзли достойные сожаления тела нескольких финских солдат. (На соляном руднике Величка в Польше я в прошлом январе видел плененные в солевых кристаллах крохотные рыбы, морские растения, раковины). И когда я вчерашним утром путешествовал на берегу Ладоги, у устья одного спускающегося из леса Райккола ручья, я внезапно заметил, что я как раз гулял на ледяном своде, который покрывал реку. Подо мной я слышал, как бурлит вода, заглушенный шум течения. Я посмотрел вниз и увидел, как быстро течет вода прямо под моими ногами. Мне показалось, будто я иду по стеклянной пластине. Я почти парил в пустоте. Внезапно что-то вроде головокружения охватило меня. Втиснутый в лед, смоделированный в прозрачном кристалле, под подошвами моих сапог появился ряд удивительно красивых человеческих лиц. Ряд стеклянных масок. Как византийские иконы. Они смотрели на меня, пристально рассматривали меня. Губы были тонкими и бледными, волосы длинными, носы резкими, глаза большими и водянисто-светлыми. (Это не были человеческие тела, это не были трупы. Если бы это было так, то я умолчал бы о событии.) То, что представилось мне в ледяной пластине, было чудесной картиной, полной выражения мягкого, захватывающего сострадания. Это было как преходящая, живая тень людей, которые исчезли в тайне озера. У войны, у смерти иногда бывают такие таинственные нежные формы проявления высокого, поэтического дыхания. Война порой умеет превращать свои реалистичные картины в красоту, как будто ее саму внезапно одолевает сострадание, которое человек обязан проявлять к своему ближнему, которое природа должна проявлять к человеку. Нет никакого сомнения, это были образы русских солдат, которые погибли при попытке переехать реку. Бедные тела, которые всю зиму торчали скованными во льду, были унесены прочь первым весенним течением освобожденной из ледовой удавки реки. Но их лица остались выдавленными в стеклянной пластине, смоделированными в чистом, холодном, сине-зеленом хрустале. Они рассматривали меня спокойно и ясно, мне казалось, как будто они следовали взглядами за мной. Я стоял, наклонившись надо льдом. Я встал на колени, я водил рукой по льду над этими прозрачными лицами. Уже теплое солнце проникало сквозь лица, и вода, которая, бурля, текла мимо, отражала солнечные блики, отбрасывала их назад, водой, они зажигали что-то похожее на светлый огонь вокруг бледных, прозрачных лбов. Во второй половине дня я еще раз пришел к стеклянной могиле. Солнце уже почти расплавило эти мертвые картины. Они были только лишь воспоминанием, тенью лиц. Так исчезает человек, погашенный солнцем. Его жизнь ненадежна. Сегодня утром я не мог бриться перед зеркалом. Нет, я был не в состоянии делать это. Я закрыл глаза, я брился с закрытыми глазами.
30. Как фабричный двор после неудавшейся забастовки
На Ладожском озере, за Ленинградом, май
Нельзя понять тайну социальной жизни России и советской морали, если не учитывать тот основной факт, что огромное большинство советского народа – я имею в виду молодежь и взрослые до сорока, сорока пяти лет, т.е. всех те, которые не знали царского режима, так как они родились либо уже после революции, либо были в октябре 1917 года еще почти детьми – не имеет никакого представления о жизни после смерти, никакого ожидания и никакого подозрения о существовании потустороннего мира. Оно надеется, и оно не верит в будущий святой ореол. Оно не ожидает ничего. Это народ, который встречает смерть с закрытыми глазами и не надеется, что сможет открыть их вновь по ту сторону гладкой белой стены смерти. Когда я несколько лет назад был в Москве, я посетил могилу Ленина на Красной Площади. Меня сопровождал один рабочий, с которым я разговорился, когда стоял в очереди среди массы рабочих и крестьян (почти исключительно молодежь, среди которой очень много женщин) перед входом в Мавзолей. Наконец, я смог войти. В маленьком помещении, ясно освещенном ослепительно белым и холодным светом мощных прожекторов, я увидел перед собой Ленина в стеклянном гробу. Черный костюм, рыжая борода и рыжие волосы (совсем немного волос на большом голом черепе), белое как воск лицо с множеством желтых веснушек, правая рука прижата к бедру, левая на груди, со сжатым кулаком, крохотным белым, веснушчатым кулаком, так спал Ленин на красном знамени Парижской коммуны 1871 года. Круглая голова с мощным лбом отдыхала на подушке. «Череп Ленина похож на череп Бальфура», писал Герберт Уэллс. Четыре часовых с примкнутыми штыками стояли в карауле по четырем сторонам помещения, размер которого не превышает четыре квадратных метра. Рациональная капелла с четким контуром, ее вполне мог бы спроектировать Джио Понти. Капелла для сохранения реликвий святого, мощей из синтетической смолы и бакелита современного святого. Останавливаться перед стеклянным гробом запрещено. Масса людей медленно проходит мимо, один за другим, не останавливаясь. Я рассматривал забальзамированный труп Ленина. Теперь он мумия, мумия с внушительным присутствием в этом тесном помещении, в этом стеклянном гробу, под белым ослепительным светом электрических рефлекторов.
Я спросил рабочего, который шел со мной, с несколько укоризненным тоном: – Зачем вы забальзамировали его? Вы сделали из него мумию.
- Мы не верим в бессмертие души, – был ответ.
Этот ответ был ужасен, но понятен и честен. Впрочем, он мог бы быть немного более подробным. Так как вопрос не исчерпывается тем, что они не верят в бессмертие души. Уважение к мертвецам, культ мертвецов может стать высоким и благоговейным образом мыслей, даже и без веры в бессмертие души. Я думаю, речь здесь идет о представлении о смерти в ее голой эссенции. Смерть для коммунистов это плотная, гладкая, безоконная стена. Она ледяной, запертый сон. Пустой мир.
Я думал об этом сегодня утром, когда я вошел на советское солдатское кладбище. На краю леса Райккола, около Ладоги, на высотах – это не настоящие холмы, а мягкие, низкие возвышения, длинные почвенные складки – рядами стоят советские кладбища: голые огороженные участки, окруженные простыми заборами из штакетника или оградой из колючей проволоки. Это концентрационные лагеря для мертвецов. У входа на каждое кладбище возвышается что-то вроде триумфальной арки, окрашенный в красный цвет деревянный свод с серпом и молотом и несколькими словами, написанными белыми буквами. На этих кладбищах гораздо лучше, чем в антирелигиозных музеях и в пропагандистской литературе безбожников можно уяснить для себя представление, которое есть у коммунистов о смерти. Это абстрактная идея, которая застывает в своих физических, материальных формах, превращаясь в холодный и голый догматизм. Я хотел бы сказать – и я надеюсь, что внимание читателя на мгновение остановится на этом выражении – я хотел бы сказать, что «смерть для коммуниста – это остановившаяся машина». Остановившаяся машина: вот правильное слово. Прекрасная современная машина, из светящейся стали, из той почти синей стали, с ее колесами, ее цилиндрами, ее клапанами, ее системами рычагов, ее поршнями, теперь безжизненная и парализованная. Коммунистическая смерть. Танатос из хромированной стали. Машина, а отнюдь не моральный факт. Чисто физический, механический процесс, а вовсе не процесс моральной природы. И, все же, у машины тоже есть ее метафизическая сторона, машина тоже принадлежит к миру метафизики. Коммунисты еще не продвинулись вперед к этой более высокой точке воззрения на смерть как на «метафизическую машину». Все в коммунистической морали и мировоззрении связано с миром чувств, с миром живущих и живых вещей. Я хотел бы сказать, что коммунистическое кладбище – это превосходное, конкретное отображение абстрактной коммунистической морали, особенно в ее отношении к миру чувств в определенном смысле. Символы, которые украшают советские могилы, стоящие на могильных холмах стелы, с непосредственной экспрессивной силой воплощают один из основных элементов коммунистической морали, элемент ежедневного сосуществования с машинами, со «стальными живыми существами», отшлифованную и, я хотел бы сказать, почти «стилизованную» рабочую мораль. Однажды можно будет сказать, какая доля участия была у машины, у доверенного знакомства с машиной, в формировании морального мира коммунизма. Какова мера ответственности у машины и техники при определении коммунистической морали. Стелы вместо крестов стоят в строгой симметрии на могильных холмах. В большинстве случаев это металлические стелы. Очень редко они из камня.
У Майнилы, на фронте Валкеасаари, я видел советское солдатское кладбище, в котором стелы сделаны из камня, из того прекрасного красного гранита Карелии, из которого в значительной степени были построены старейшие дворцы и монументы города Петра Великого. На гранитных стелах стоят имена погребенных, которые почти все принадлежали к личному составу советской танковой части: наверху, над рядом имен – каждый могильный холм скрывает остатки нескольких солдат – высечено восходящее солнце, нашпигованное лучами, похожее на шестерню. В солнечном диске серп и молот. Меня удивил необычный факт, что стелы были из камня. Но когда я прошел вдоль рядов могил, я заметил, что на обратной стороне стел стояли еще следующие имена, и на этот раз это были финские имена. Только имя на каждой стеле. И над именем был выдолблен крест, голый лютеранский крест. Это были надгробные камни с кладбища финской деревни, которые русские сняли, так сказать, с законных могил, чтобы воспользоваться ими как надгробными камнями для своих собственных погибших. Я должен добавить, что это советское солдатское кладбище обустроено хорошо, с определенной заботливой тщательностью. Ограда не из колючей проволоки, а низкие перила из березы; и перед кладбищем короткая аллея, по обе стороны те же поставленные друг на друга гранитные блоки, которые соединены между собой гусеницами разбитых танков, экипажами которых были похороненные здесь танкисты. Но, впрочем, это единственное кладбище с надгробными камнями, которое я мог видеть, у всех других только железные могильные стелы. Эти симметрично сооруженные в голой земле железные стелы – ничто иное как полосы из тяжелой жести, или таблички для траншей, или куски брони или части кузовов машин и грузовиков, или маленькие чугунные колонны, которые непонятно откуда здесь взялись (пожалуй, это были маленькие колодезные колонны на площадях в центре деревни), а иногда даже уличные вывески или простые обитые жестью деревянные доски. Имена похороненных написаны на них неуклюжим шрифтом, в большинстве случаев кисточкой. Эти особенные могильные стелы, эти всходящие солнца как шестеренки, придают кладбищу вид двора на металлургическом заводе. Одного из тех дворов, на котором лежат разбросанные тут и там или сложенные в углу вдоль ограждающей стены сырые или наполовину обработанные металлические части, детали заржавевших машин, передаточные механизмы, которые ждут монтажа, или куски старых, превращенных в лом машин, которые должны отправиться на переплавку на литейный завод. Я вспоминаю, как я несколько лет назад посетил заводы Круппа в Эссене. И теперь, вспоминая об этом, перед моими глазами снова появляется огромный фабричный двор Круппа, как гигантское советское кладбище, усеянное стальными могильными стелами, маленькими чугунными колоннами, слитками, ржавыми шестернями, коленчатыми валами, частями котлов, металлическими листами, шестернями, похожими на восходящие солнца, гигантскими кранами. Это было в 1930 году, и заводы Круппа были в кризисе. Двор казался покинутым. Шлем полицейского возвышался перед решеткой рядом с входом. Изнутри колоссального ангара доносился ритмичный грохот металла, как удары огромного тамтама. Может, молот для обработки металла, может, пресс.