Вильям Александров - Чужие и близкие
Председательствовала пожилая женщина в темном глухом платье. У нес были туго стянутые к затылку волосы с проседью, усталое, измождённое лицо — она приехала сюда специально из областного центра. Слева сидел невысокий человек в черном кителе, справа — старый мотальщик из шелкомотального цеха.
Женщина постучала карандашом о графин и сказала, что заседание открывается. Затем маленький в черном кителе прочитал обвинительное заключение. Там говорилось, что начальник электроцеха Бутыгин Федор Тимофеевич был задержан в боковой проходной с посудой, где в специально сделанном двойном дне пытался вынести несколько лоскутов шелка.
Затем допрашивали вахтершу — та, сбиваясь, стала рассказывать, как было дело. Время от времени она вскидывает глаза на Бутыгина, сидящего с мученическим видом, и снова сбивается. Чувствуется, что его поникшая голова и спаленная щека действуют на нее угнетающе. Под конец она уже чуть не плачет и говорит:
— Ну, я так думаю, товарищи, что он один-единственный раз это сделал, по глупости, потому ведь сколько раз смотрела — никогда ничего такого не было…
— Садитесь, — сухо сказала председательствующая. — Бутыгин, вы признаете, что хотели вынести вот эти обрезки? — Она подняла вверх руку, и все увидели лоскуты шелка.
— Не признавай! — крикнул кто-то из зала. И все вокруг зашумели.
Он сидел, по-прежнему опустив голову, и не шевелился.
— Вас спрашивают, Бутыгин, — громко и строго сказал тот, что был в кителе, — признаете вы, что хотели пронести вот эти обрезки?
— Признаю, — еле слышно проговорил Бутыгин и еще ниже пригнул голову.
— Зачем вы это сделали?
Он недоуменно смотрит на председателя, словно не понимает вопроса, а может, и в самом деле он сейчас ничего уже не понимает, и все, что происходит здесь сейчас, быть может, и не доходит до его сознании.
— Так зачем вы это сделали? Цель у вас была какая-то?
— Цель? — Он глубоко вздыхает и словно бы только сейчас и р и ходит в себя. — Рубаху сшить хотел, — тихо говорит он. — Белье-то все износилось.
Стало совсем тихо в зале. И резко, как выстрел, прозвучали слова:
— Вам известно, что по законам военного времени вынос продукции карается лишением…
— Да мы этой продукцией масло с машин обтираем, — кричит кто-то из зала. И сразу по рядам прокатывается гул. Женщина стучит по графину. После этого выступает общественный обвинитель — наша рыжая завкомовка. Она очень длинно и скучно говорит о том, что каждый обрезок шелка, каждый лоскут или нитка — это еще одна капля, которая поможет разбить врага, поэтому никакой пощады не может быть расхитителям и бракоделам.
— Но, товарищи, — повысила она голос, и он вдруг зазвенел у нее, — тут случай особый. Тут мы не имеем права подходить с обычной меркой. Именно поэтому я обращаюсь сейчас к суду не только как обвинитель. Да, Бутыгин совершил преступление, он нарушил первейшую заповедь нашего рабочего коллектива. Но я считаю, что он тут же с лихвой искупил свое… свой проступок, совершив по сути дела подвиг. Рискуя своей жизнью, своим здоровьем, он решил спасти товарища. И этого мы не имеем права забывать сейчас!
Она пошла на место, а навстречу ей из зала неслась буря аплодисментов — как видно, она задела на этот раз за живое.
Потом говорила еще одна работница. Она тоже говорила о благородстве Бутыгина, о том, как он, не раздумывая, бросился на помощь, рискуя жизнью. «Таких людей награждать надо», — заявила она.
Я посмотрел на Бутыгина. Он сидел, все так же опустив голову, сгорбившись, мне показалось, что слова этой работницы еще больше придавили его.
И тут попросил слова Гагай. Я и не видел его, он сидел где-то в первых рядах, и его маленькую фигурку скрывали спины людей. Он вышел к столу и стал поправлять очки. Он был очень бледен, и я хорошо видел: у него дрожали пальцы.
— Вот здесь сейчас говорили о лоскутах шелка, которые вынес Бутыгин. А мне кажется, нужно говорить совсем о другом… Совсем о другом… — Он поправил очки и облизнул пересохшие губы. — Мы недавно потеряли товарища… Чудесного пария, совсем юношу, ему бы жить и жить еще… Одно мгновение, одна преступная небрежность… И вот…
Он замолчал. Долго стоял, сжав челюсти, не в силах, видимо, произнести хоть слово. И в зале все это время висела мертвая тишина — было слышно, как тренькали ложки где-то на кухне, там мыли посуду.
— Говорят: ничего не поделаешь — война. А на войне умирают. Даже дети. Так что, мол, ничего тут нет необыкновенного. — Он поднял голову и обвел всех горящими глазами. — Это я сам, собственными ушами слышал. На похоронах. И вот что я хочу сказать… Да, на войне убивают. Враги убивают — на то они враги. Но я спрашиваю вас — вас всех я спрашиваю, можем ли мы, имеем ли право мы сами относиться к жизни своих товарищей как… как вот к этим лоскутьям — вышло не вышло.
— Он сам полез на столб, — тихо сказал Бутыгин, — никто его не посылал.
— Верно, — наклонил голову Гагай, — Миша Хабибуллин действительно сам полез, мы выясняли. Но вы, вы стояли рядом. Вы опытный электрик, Бутыгин, и знали, чем все это может кончиться. Вы даже предупреждали его.
— А что я, по-вашему, должен был сделать? — поднял голову Бутыгин.
— Запретить.
— И остановить цех?
— Да. Остановить цех.
В зале зашумели. Теперь уже маленький в черном кителе постучал по графину.
— Вы говорите странные вещи, товарищ инженер, — он сурово глянул на Гагая. — идёт воина, каждый грамм продукции, каждый сантиметр на вес золота, а вы призываете к тому, чтобы цеха останавливать! Как это понять?
— Дайте мне слово, — поднял руку Маткаримов и, не дожидаясь разрешения, подошел к столу. — Может быть, мы здесь нарушаем какие-то правила юстиции, — сказал он, — но это ведь показательный, а речь зашла об очень важном, и я не могу не сказать, — он провел пальцами по поясу, оправил гимнастёрку. — Уж кому, как не мне, ненавидеть простои. Ночью звонок — вскакиваю в холодном поту, бегу в цех… Каждый простой — это ЧП, удар в спину, это выигрыш врага… На пределе работаем… И все же прав Гагай — надо было отключить линию. Полчаса простоя можно наверстать, без перерыва поработали бы — не в первый раз. А жизнь человека — ее не наверстаешь. Нет, ничем не наверстаешь…
Он замолчал, и опять стало слышно, как тренькают ложки на кухне.
— Я думаю, Бутыгин и сам понял это. Понял в тот самый момент и кинулся к щиту, чтобы спасти…
— Так, может быть, он себя хотел этим спасти? — спросила женщина-председатель.
— Не думаю, — сказал Маткаримов, — формально он не виноват, судить его за это мы не можем. Да и… не может об этом думать человек в такой момент. А вот по совести, по человеческой совести — тут он сам над собой суд совершил.
И еще говорил Кожин. Я не знаю, откуда он взялся, не знаю даже, как он узнал о том, что будет этот суд. Может, пришел к Генриху, а может, Гагай сказал, но после Маткаримова он тоже попросил слова. Я давно его днем не видел, как-то все получалось — прихожу поздно, ухожу рано, а тут увидел и поразился — какое-то у него было неестественно серое, отёкшее лицо.
Ему, видно, трудно было говорить, он стоял, тяжело опершись о стол руками, и сказал коротко, но, по-моему, это сильнее всего ударило по сердцам:
— Да, идет война, а на войне умирают. Ежедневно. Ежечасно. Каждую минуту умирают люди. И кое-кто, вероятно, решил, что жизнь человека теперь упала в цене. Как деньги… — В его голосе зазвучала едкая злость… — Вот вещи — они дороже стали. Намного дороже. Некоторые на вес золота. А жизнь… — Он задохнулся, пот выступил у него на лбу, он утер его рукавом. — Да, на войне умирают. Но тот, кто там погибает, отдает свою жизнь, отдаст живым. Он говорит — берите и берегите, за нее уплачено очень дорогой ценой. — Майор перевел дыхание и добавил тихо: — Для нас каждая жизнь дорога. Я повторяю — каждая. Помните об этом.
В перерыве, когда суд удалился на заседание, я увидел Паню. Она стояла у подоконника и плакала. Я протолкался к ней, тронул ее за плечо.
Ну чего плачешь, не осудят его. Видишь — забыли даже про лоскуты.
Не в том дело, — всхлипнула она, — он же инвалид теперь, работать когда еще сможет…
— Ничего… Прокормят, — сказал я с горечью. — Бутыгин не пропадет.
— А я? — Она повернула ко мне заплаканное лицо. — Мне-то что делать? У меня ведь ребенок скоро будет…
* * *Суд приговорил Бутыгина к году условно — за вынос обрезков шелка.
13
Ночью Кожину стало плохо. Он дышал рывками, присвистом, хрипло втягивая воздух.
— Славочка, беги за доктором, — разбудила меня Анна Павловна, — беги за тем самым доктором!
Еще плохо соображая, что происходит, я напяливал свои деревяшки. Бабушка на ходу накинула мне на плечи телогрейку.