Свен Хассель - Легион обреченных
— Товарищи, быстрее, поднимаемся. Прибыла смена.
Русские удивленно воззрились в туннель, но нас не видели. Один из них спросил:
— Всем подниматься?
— Да. Побыстрее. Все остальные уже наверху. Ждут вас.
Когда они поравнялись с нами, мы их прикончили. Наши ножи сверкали в тусклом свете фонарей русских. Один из них ухитрился вогнать короткую кирку в живот нашему парню, тот начал кричать, и нам пришлось перерезать ему горло.
Они приготовили для нас много взрывчатки.
* * *В один из тех дней мы похоронили Плутона. Голову найти не смогли, но все остальное было на месте.
* * *Двадцать седьмому полку выпало оставаться в эвакуированном секторе сто двадцать километров длиной, чтобы замаскировать большое отступление. На этих позициях стояли сборные домики, и нам предстояло в течение ближайших суток топить печи, чтобы из труб шел дым. Нашей роте отвели двадцать километров; нас было двести человек. Мы получили строгий приказ не оставлять этих позиций ни при каких обстоятельствах, если только русские не ворвутся в наши траншеи.
Напротив нашего взвода из тридцати человек располагалось четыре с половиной тысячи сибирских стрелков, внушавших наибольший страх войск Красной армии[74].
Мы принялись за приготовления. Каждая дверь была соединена с миной, взрывавшейся едва дверь открывалась или закрывалась. Если кто-то брал невинного вида полено, чтобы сунуть в печь, взрывалась связка толовых шашек. Брошенная на краю траншеи доска была соединена с пятьюдесятью противотанковыми минами в ста метрах. Неприятно было готовить такие сюрпризы. Почему мы не махнули на это рукой? Возможно, потому, что и ставить мины, и не ставить их было одинаково бессмысленно.
День прошел спокойно. Очевидно, русские не обнаружили, что против них находится всего лишь горстка отчаявшихся, усталых людей. Наступившая ночь была не особенно приятной. Спать мы не решались. Сидели и смотрели в темноту. Ближайший товарищ находился в пятидесяти — ста метрах от тебя, и ты не знал, когда можно ждать, что к тебе подкрадется разведотряд — сибирский разведотряд! С такими мыслями я сидел в углу с грудой гранат наготове и двумя заряженными автоматами, вглядываясь и вглядываясь в темноту.
На рассвете русские начали подозревать, что на нашей стороне не все, как обычно. Мы выпустили в них несколько пуль, но они становились все более и более дерзкими, поднимали головы над бруствером и пытливо смотрели на нас. Я поспешил к Старику и взволнованно предложил:
— Может, уйти, пока не поздно? Пробудем мы здесь двадцать часов или двадцать четыре — от этого ничего не изменится.
Старик покачал головой.
— Свен, приказ есть приказ; и главное, на нас полагаются другие — те, что сейчас топают по снегу. Этим беднягам придется нелегко. Предоставим им возможность избежать окружения.
К нам подошел Порта и тоже стал недовольно ворчать, однако Старик лишь сказал, что мы можем уходить, если хотим, но он останется в крайнем случае один.
— Да заткнись ты, старый, глупый фельдфебель! — в сердцах выкрикнул Порта. — Само собой, мы не оставим тебя, только не говори, что мы тебя не предупреждали.
Злясь и ругаясь, мы вернулись на свои посты и оставались там, наблюдая за русскими и ожидая самого худшего. Несколько русских уже поднялись на бруствер своей траншеи и подавали нам сигналы. Мы выпустили по ним пару очередей, и они спрыгнули вниз; но вскоре появились там снова. Вдруг к своему ужасу я увидел грязное лицо, поднявшееся над бруствером в десяти метрах от меня. Я молниеносно бросил в него гранату. Человек был убит на месте. Потом наше положение стало отчаянным. Русские неторопливо приближались большими группами, и Старик наконец отдал команду покинуть позиции.
Мы бежали на лыжах по заснеженной степи. Время от времени позади нас раздавался взрыв. Сработал один из наших сюрпризов. Если не считать этого, все было тихо и гладко. Иногда по шоссе от силы в двух километрах от нас проходили колонны русских танков. Через пять дней поисков мы нашли остатки Двадцать седьмого полка, который наконец-то выводили из боев на переформирование.
Меня произвели в фаненюнкеры, чем я был недоволен. До сих пор я оставался приятно неприметным в строю, но теперь приходилось принимать перед строем доклад штабс-фельдфебеля, своего бывшего начальника. Я стоял там словно бы нагишом. Мои товарищи усмехались.
«ТАМ ЧЕЛОВЕК НА ПРОВОЛОКЕ»
Чуть погодя он произнес таким же шепотом:
— Когда устроите революцию против нацистов и генералов, дадите Адольфу пару затрещин от моего имени?
— Обещаем, Порта. Он столько получит от твоего имени по усикам, что ты очень устал бы, если б наносил эти удары сам, — ответил Старик.
— ОтличноI
Ненадолго воцарилась тишина, слышно было только, как Старик попыхивает трубкой.
— Старик, инструмент у тебя при себе?
Старик вынул из кармана губную гармошку.
— Сыграй ту вещь, где девушка чешет волосы. Сидит на скале и причесывается.
Старик заиграл, я негромко запел, Порта лежал, глядя в потолок.
Ich weiss nicht, was soil es bedeuten,Dass ich so trauig bin;Ein Marchen aus alter Zeiten,Das kommt mir aus dem Sinn[75].
Мы плакали. Потом Порта прошептал:
— Ну, вот, Йозеф Порта, божией милостью обер-ефрейтор, умирает. Тяжеловато. Обещайте заботиться о Сталине. Покажите его, пока я не отдал концы.
Старик поднял кота и поднес к лицу Порты.
— Не забудьте врезать Адольфу и Гиммлеру! Пока!
Из уголка его рта заструилась красновато-черная жидкость, но пожатие рук стало чуть крепче. Потом постепенно ослабло. Порта был мертв.
Хоть я и сам этого не знал, моя вторая поездка в госпиталь оказалась поворотным пунктом. Я остался висеть на колючей проволоке, но потом меня сняли и отправили в тыловой госпиталь. После выписки послали в танковое училище в Вюнсдорфе, что в Берлине, на краткосрочные офицерские курсы перед возвращением в Двадцать седьмой полк. Там, в столице, по странному промыслу Провидения, я стал курьером в заговоре против Гитлера. Но об этом в другой раз.
Как-то утром, когда я лежал в резервном госпитале во Франценбаде, в палату вошел невысокий, коренастый человек лет двадцати пяти, направился прямо к моей койке, протянул руку и заговорил звучным голосом с венским акцентом:
— Дружище, я Эрнст Штольпе из Седьмого альпийского полка[76], буйнопомешанный, в подтверждение чего имею документы; вот, посмотри.
Он протянул мне свидетельство — в сущности, столь надежное «разрешение на охоту», о каком любой солдат в здравом уме осмеливался только мечтать:
«Обер-ефрейтор Эрнст Штольпе, Седьмой альпийский егерский батальон, признан серьезно повредившимся рассудком вследствие трех тяжелых травм головы. Ни в коем случае не должен использоваться на тяжелых работах или носить тяжелое снаряжение, особенно стальную каску. В случае приступа его следует немедленно отправить в ближайший военный госпиталь.
Гарнизонный лазарет № 40, Париж.
Главный врач доктор Ваксмунд».
— Дружище, это же просто «хайль Гитлер», разве не так? Ты, полагаю, не сумасшедший? Если да, никому не говори, двум в одних охотничьих угодьях делать нечего. Я развожу письма всяким идиотам в штабах и военных городках. Когда хочу немного отдохнуть, даю какому-нибудь офицеру в морду, любезно улыбаюсь ему и показываю свидетельство. Тут меня отправляют в госпиталь. Когда получишь разрешение вставать, покажу тебе Франценбад, Эгер и Прагу. Хочешь послушать, как я попал в этот цирк?
— Да, расскажи, — ответил я. И тут вспомнил, что не улыбался уже несколько недель. Я отправил Барбаре телеграмму, она приехала и оформила перевод, чтобы остаться во Франценбаде и ухаживать за мной, но душевное состояние у меня не улучшилось. Я был совершенно апатичным, безучастным, и Барбара очень беспокоилась.
— Тогда открой уши и слушай, голубок, — заговорил Штольпе. — Первый раз мне досталось во Франции. На железнодорожных путях лежало дерево, и я получил по затылку. Трещина в черепе. В госпиталь. Потом выписали. Недели через две учу одного парня, как следует ездить на мотоцикле. Выпустил руль, и будь я проклят, если кто-то не поставил забор у меня на пути. Я взлетел в воздух, будто снаряд, и приземлился в железную поилку для скотины. Она выдержала удар. Я — нет. Новая трещина в черепе плюс сломанная ключица. Выписывают без свидетельства. Проходит полтора месяца, и я опять там. Получил по башке оглоблей. Ну, говорю себе, теперь я должен добиться своего; только ты не представляешь, как трудно получить свидетельство, что у тебя винтика в голове не хватает. У хорошего немецкого солдата не может не хватать винтика. Видимо, потому, что у большинства хороших немецких солдат, которых я встречал, не хватает нескольких винтиков. Ну, что ж, подходит время выписываться, но я хочу довести свое дело до конца. Начал с того, что сломал нос одному врачу. Видел бы ты потом его рыло; он даже плакал, уверяю тебя. «Нравится? — вежливо спрашиваю. — Моя фамилия Штольпе». Только это не сработало. Ладно, думаю, нужно действовать погрубее; и однажды говорю старшей медсестре, увядшей старой деве лет пятидесяти: «Снимай панталоны, Клеопатра; хочу потолковать с тобой». Это тоже не сработало; думаю, она надеется до сих пор. Ничего, сказал я себе, хороший немецкий солдат никогда не сдается. Что мне нужно, так это молоток. В общем, обзавелся я молотком и стал ждать, когда время настанет. Потом однажды вижу, что настало; иду к майору. Вежливо приветствую и восхищаюсь его личным кабинетом. Потом часами, изящными, золотыми. Спрашиваю, крепкие ли они. Этот тип не отвечает, лишь изумленно смотрит. Я подмигиваю, достаю молоток и бью по часам. Нет, говорю, они были совсем не крепкими. Я вытираю боек молотка, а майор тем временем звонит в свой звонок. Дешевое дерьмо, презрительно говорю и даю ему десять пфеннингов. На лотерейный билет, говорю, чтобы выиграть новые часики. Вбегает половина госпиталя, но я тихо спускаюсь на кухню и там подмигиваю девочкам. Ну и жарища же здесь, говорю. Открыть окно, красавицы? И достаю молоток: восемь стекол. Теперь у вас будет немного воздуха, а, девочки? Потом швыряю в суп свои носки, три носовых платка, половую тряпку и спрашиваю, не могут ли. они заодно постирать их для меня. Тут, наконец, свидетельство мне выдали.