Георгий Березко - Дом учителя
Было еще темно, туманно — рассвет только забрезжил… А смутный гул все наплывал из сумрачного воздуха — железное движение по дорогам, уходившим на восток, к Москве, не прерывалось и ночью. Виктор Константинович стащил с натруженного плеча винтовку; ледяной металл затвора коснулся его щеки, и он поежился.
— Тоскует душа, а? — тихо проговорил Кобяков. — Понятная вещь.
Он сунул за пазуху руку, порылся там, в глубине своего ватника, и извлек коленкоровый, потрескавшийся бумажник, а оттуда — сложенный вдвое листок.
— Погляди-ка, вот… Может, и не врут… — Он протянул бумажку.
И, поднеся ее близко к глазам, Виктор Константинович рассмотрел фашистскую листовку — одну из тех, что уже случалось ему видеть: немцы в большом количестве разбрасывали их в эти дни с самолетов. Начиналась она обращением: «Русский храбрый солдат!», а затем следовал совет сдаваться «ввиду бесполезности сопротивления» и расписывались всяческие блага немецкого плена: «хорошее питание и гуманное обращение»; внизу, под текстом, был напечатан обведенный рамкой «пропуск в плен».
— Я в Барсуках давеча подобрал, на огороде. Там их в картошке много валялось, — пояснил Кобяков.
Виктор Константинович поднял на него непонимающий взгляд… В бессветном, лишь чуть посеревшем воздухе лицо Кобякова расплывалось бледным, разжиженным пятном и так же неотчетливо, будто растворенный в полутьме, звучал его голос.
— Пишут — сопротивление бесполезно. И ведь правда… Много ты видел наших самолетов, наших танков?.. А фрицевские, слышь, гудят, гудят… Пропала Москва — это уж точно так.
Приняв, должно быть, молчание Истомина за приглашение к дальнейшему разговору, он подался к нему ближе, вплотную: Виктор Константинович с невольной резкостью отстранился.
— А нам какая надобность пропадать? — просто, деловито сказал Кобяков. — Ты по-ихнему, по-немецки умеешь?
— Говорю, да… немного. Зачем вам? — Виктор Константинович все еще не понимал, чего хочет этот человек, от которого до тошноты несло кислятиной.
— Я так и думал, что ты шпрехаешь.
Кобяков огляделся: в лесу и на проселке было безлюдно, неподвижно. Он вынул из руки Истомина листовку, сложил и вновь упрятал ее в недрах ватника.
— Я прикинул: мы и по одному пропуску можем, — успокаивая Истомина, сказал он. — Пройдем и по одному… Тем более — со знанием языка.
Виктор Константинович проглотил набежавшую слюну — тошнота причиняла ему какое-то недостойное, низменное страдание — и внутренне передернулся.
— Но почему?.. — спросил он. — Зачем вы мне это говорите?
Ему было все невыносимо противно сейчас, и даже то, что Кобяков, немытый, тупой Кобяков, выбрал именно его себе в компаньоны, вызвало в нем только омерзение…
— А я приметил: тебе тоже нет охоты задаром пропадать. Что, неправду говорю?.. Я хотя и не шибко ученый, а каждого насквозь проглядываю… Вижу, и ты затосковал, хотя и профессор! — с необычным многословием продолжал Кобяков. — Жить-то каждому хочется… Я так прикидываю, что и при немце можно очень великолепно жить, если, конечно, без дурости. Тем более — со знанием языка… Немец порядок уважает, потому и бьет нас.
Невидимая, ранняя пичужка, проснувшись, тонко пискнула над их головами. Воздух серел, светлел, и размытое пятно лица Кобякова постепенно уплотнилось — появились очертания толстого носа, широких щек; Виктор Константинович различал и редкую, точно поклеванную щетину на этих щеках.
«Какое все-таки уродливое лицо», — прошло у него в мыслях.
— Я сперва подумал, что ты юде, — голос Кобякова тоже приобрел материальность, густоту. — А после вижу: наш брат, русак.
И Виктору Константиновичу припомнилось: каждый раз, когда он по малой нужде выходил из кабины и бежал куда-нибудь за дерево, их новый шофер непременно следовал за ним и норовил встать поближе.
— Идите, Кобяков, уходите! — сказал Виктор Константинович — на большее его не хватило.
Кобяков быстро обернулся, он воспринял это «уходите!» как испуг… И действительно, в лесу, где стояли машины, раздался треск сломанной ветки: кто-то там проснулся и ходил.
— Должно, нашему не спится… Вот тоже хлопотун-дурачок на нашу голову, — проворчал Кобяков о Веретенникове. — А ты попомни, об чем толковали, — совсем тихо сказал он. — Я ведь это — тебя жалеючи, вижу, в расстройстве хороший человек. Я бы и один смог…
Кобяков говорил вполне искренне, он и вправду посочувствовал этому ученому чудаку, добряку, единственному здесь человеку, оказавшему ему какое-то внимание, — посочувствовал настолько, что даже рискнул поделиться с ним своими планами. В том положении, в какое все они попали, он, Кобяков, один, казалось ему, сохранил еще голову на плечах. Замолчав, кивнув, он пошел своей развалистой походкой к машинам.
А Виктора Константиновича не хватило и на то, чтобы уяснить себе, что, собственно, было ему предложено. Он словно бы окостенел внутренне, утратил чувствительность, все впечатления лишь скользили по верху его сознания…
И он даже не слишком взволновался, когда перед сожженным мостом выяснилось, что еще одна их попытка вырваться из окружения также провалилась, — другого он не ожидал. Его не вывело из этого тошнотного полусна, не потрясло и зрелище самой смерти: на спуске к реке, на виду у всех, лежали в неловких, неудобных позах трупы людей, погибших на переправе, — троих мужчин и женщины. Один из мужчин, с реденькой, завернувшейся кверху бородкой и отверстым, как в крике, ртом, неестественно подвернул под спину руку; у другого, с обгорелым, черно-багровым, пузырчатым лицом, руки были раскинуты в стороны, как на распятии; женщина лежала ничком, и почему-то на ней был только один сапог — другой, вероятно, соскользнул с худой ноги в коричневом чулке, когда женщину вытаскивали из воды; намокшая гимнастерка облепляла ее длинную, плоскую спину, а в ее слипшихся волосах застряли желтые листья.
«Откуда эти листья?» — только и подумал Виктор Константинович… И потом, как бы с недоверием, спросил себя: «Это и есть смерть?..» Впервые сейчас он увидел ее такую — на земле, на седой от пыли траве, у дорожной обочины — смерть на войне, не ту, что мы воображаем для себя, не особенную, а заурядную, бездомную, под открытым небом, поражающую своей голой простотой. И ему померещилось, что тут что-то не так, что истинная смерть должна выглядеть иначе и что эти люди вот-вот пошевелятся и лягут поудобнее.
Вокруг была чрезвычайная суета, напоминавшая странным образом ярмарочную: шоферы, ездовые, кладовщики, писаря, ремонтники, почтари, военторговцы — все, кто угодили тут в западню, собирались кучками, шумели, советовались, перебегали с места на место. Но эта напрасная суета как бы не имела к Виктору Константиновичу никакого отношения — скорее, даже раздражала. И он пустым взглядом смотрел на далекий, в двухстах примерно метрах, противоположный берег, куда все так отчаянно стремились попасть… Этот низкий, пойменный берег освещало время, от времени из-за тучек солнце, и тогда он становился чудесно, по-майски зеленым. За сочно-зеленой, ровной стенкой осоки, спускавшейся к самой воде, нежно, светло зеленел гладкий, как газон, лужок, дальше серебристо-зелеными клубами стояли на лужку ивы… Спасение, ожидавшее всех там, за рекой, было похоже на вновь наступившую, неурочную весну; она манила к себе так сильно, что кто-то, завязав узлом одежду и приторочив ее на спине, бросился вплавь в осеннюю воду. Но, на отрешенный взгляд Виктора Константиновича, и этот дальний берег был только обманным миражем, что неминуемо должен рассеяться при приближении.
…Веретенников, выскочив из машины, тут же бросился доискиваться, что же такое произошло на мосту — не в его натуре было наблюдать происходившее в бездействии.
Полуодетый мальчик, побывавший, должно быть, в воде, откликнулся на его расспросы… Босой, в облепивших тонкие ноги заношенных подштанниках, мальчик сидел у дороги, недалеко от мертвецов, весь заголубевший от холода, и, обхватив себя скрещенными руками, растирал голые плечи. На кусте сушилась его армейская гимнастерка и, как горшки на плетне, торчали на ветках, вверх головками, сапоги с протертыми насквозь подметками.
— Яны удвох ехали… А потым с возу враз и побегли, — вздрагивающим голосом рассказывал этот солдатик. — Яны як раненые бойцы ехали, як усе… у пилотках… Я их добре бачив, близенько…
— Не запомнил, какие они из себя, эти двое?.. — допытывался Веретенников.
— Якие?.. А ниякие… Здоровы як те вепруки, трясца их матери!.. И у пилотках… Я ж казав.
— Ты их приметы скажи, — просительно проговорил Веретенников. — Особых примет не заметил?
— Не, не заметил… — солдатик повел своими отрочески-тонкими плечами. — Чего бачив, то бачив, а чего не бачив — извиняйте. — Он немного подумал. — У одного усища здоровые…