Вопреки всему (сборник) - Поволяев Валерий Дмитриевич
— Яа, яа, зер гут, — подыгрывая даме, подтвердил капитан.
— Вы подождите, а я попробую найти мужа, — пообещала дама, улыбнулась мило: ведь такой заказ, как этот, упускать было нельзя, во второй раз он уже не подвернется.
Из особняка женщина выметнулась бегом.
— Вот и понеслась зайка, товарищ капитан, лапками засверкала, — бодро кашлянув в кулак, проговорил Саитов, ефрейтор-татарин, сын старого пограничника, также служившего в их полку. — Скоро обязательно приведет искомое ископаемое.
Веселый человек был ефрейтор Саитов, жизнерадостный.
В глубине особняка гулко, с каким-то мягким, почти бархатным придыханием пробили напольные часы. Хоть и красивый это звук — бой часов, но беспощадный и… страшный, если хотите, — особенно для тех, кто знает, что такое звук времени. Страшнее взрыва снаряда, ударившего в крышу твоего родного дома.
Хозяйка отсутствовала недолго, скорее всего, комендант лагеря где-то недалеко прятался, в каком-нибудь потайном подвале, замаскированном сверху, с хитрым лазом, и ни за что бы оттуда не вылез, если бы не обещанное мясо, да и жена явно подстегнула его, — вскоре она появилась за оградой коттеджа в сопровождении высокого, с тучной осанкой мужчины; огромные твердые щеки его стояли на воротнике пиджака, — не лежали, как положено щекам, а именно стояли, будто были вырезаны из толстого дубового чурбака.
Войдя в прихожую, он остановился, цепким взглядом осмотрел находившихся в ней людей.
— Вы меня ждете? Что у вас за работа?
— Пойдемте, сейчас объясним, — сказал Казарин, поднимаясь со стула.
В этот момент эсэсовец все понял, кровь отлила от его плотного лица, он рванулся назад, к двери.
Но там с автоматом наизготовку уже стоял сержант Баринов.
Эсэсовец не выдержал и опустился прямо на пол, вытянув длинные толстые ноги. Спина его затряслась. Конечно, у кого-то этот человек мог вызвать жалость, но только не у фронтовиков, у тех, кто освобождал гитлеровские концлагеря с измученными полумертвыми заключенными, — да и с мертвыми, сложенными в гигантские штабеля тоже, таких лагерей в Германии было много.
Все, карьера коменданта завершилась…
— А в огороде пахнет медом, — неожиданно сообщил Баринов.
— Это не огород, — поправил его капитан, — сад. Там, я заметил, посажены редкие сорта груш… Вон те, с гладкой кожей на стволах.
— Не думал, не подозревал даже, что у эсэсовских комендантов могут быть пчелы и сады с редкими сортами груш.
— Они считают себя людьми и подражают им, хотя на самом деле это давно уже не люди, — лицо у Казарина потемнело, стало каким-то жестким, чужим.
Канонада, громыхавшая в центре Берлина, сделалась тише, словно бы в противостоянии что-то ослабло, и солдаты зачехлили стволы пушек, но это было не так. До капитуляции берлинского гарнизона оставались еще одни сутки…
В стороне, на северной окраине Берлина, вновь громыхнула канонада, но она совсем не была похожа на сердитое рявканье пушек, Казарин не сразу понял, что слышит обыкновенный весенний гром, а когда понял, то, удивляясь его мягкости, непохожести на грохот взрывов, вообще сходством с обычными бытовыми звуками, растянул губы в улыбке — а ведь война и впрямь кончается.
Он вытянул голову, ожидая, что гром прозвучит снова, но гром не прозвучал, и Казарин, жалея, что он не повторился, невольно подумал о доме своем, о просторах рязанских, по которым скучал, когда полк отводили в тыл на пополнение и отдых, об улице, на которой жил, об институте, куда ему надлежало вернуться после войны — в гулкую, с окнами, затененными высокими деревьями, аудиторию, пахнущую сыростью и болотной травой — из-за того, что сюда не доставало солнце, но аудиторию эту он любил. Было в ней что-то очень земное и одновременно таинственное, рождающее, несмотря на затененность, светлые мысли…
— Гром, товарищ капитан, — запоздало проговорил Саитов, — майский гром… А?
— Я слышал.
— Рванул один раз и почему-то не повторился.
— Весенние громы — непрочные, сильными не бывают, потому и не повторяются.
Наверное, это было так. Во всяком случае, дома, на родине капитана весною никогда не бывало сильных гроз, настоящие грозы грохотали только летом, даже осенью, случалось — буйствовали, сшибали с яблонь весь урожай, ни одного плода не оставляли, а весной — никогда.
Осознание того, что затихающий грохот пушек — это не что иное, как предвестник победы, рождало у Казарина, у людей его ощущение легкого домашнего тепла, которое капитан хорошо помнил по своему детству, от тепла этого светлел воздух, и до людей доносились звуки, на которые они раньше не обращали внимания… Это были звуки мира.
Ведь и крики пары журавлей, прилетевших на лето в места, которые они хорошо знали, и слабое тявканье лисенка, лишь недавно увидевшего свет, и скрип трамвая, неожиданно показавшегося на берлинской улице, — все это звуки завтрашнего дня, приметы жизни под мирным флагом. Но было что-то еще, в чем он не сразу разобрался.
Что именно было? Наверное, ожидание чего-то еще, что оставит память на все последующие дни…
Предчувствие не обмануло капитана: пограничный полк, в котором он служил, был направлен восьмого мая в берлинский пригород Карлсхорст охранять здание бывшего военно-инженерного училища, где происходило подписание акта о капитуляции германской армии.
Церемония подписания состоялось в офицерской столовой училища. Казарин на ней присутствовал, — стоял он в нескольких шагах от стола, на котором были разложены главные документы капитуляции, видел всех, кто приложил к ним свою руку — и маршала Жукова, и главного маршала авиации англичанина Теддера, и генерала Карла Спаате, видел и человека, ставшего для него, как и Гитлер, врагом на всю оставшуюся жизнь, до гробовой крышки — генерал-фельдмаршала Кейтеля, сухого, как выпаренная до стеклянной твердости доска, с ровным пробором, словно бы по линейке проложенным по седеющей голове… В руке Кейтель держал маршальский жезл, вскинул его один раз, сделал это излишне резко — и тут же опустил. Отвоевался фельдмаршал…
Под самый конец церемонии случилось нечто такое, на что обратили внимание все, кто присутствовал в офицерской столовой училища.
Кейтель, взяв перо, лежавшее на поперечине письменного прибора, неожиданно отложил его и решительным движением отодвинул письменный прибор от себя. Казарин засек, как у Жукова приподнялась одна бровь, в следующий миг дрогнули уголки жесткого рта. Маршал готов был рассмеяться над этим проявлением непокорности и явно бы это сделал, если бы не историческая важность момента.
Офицер, стоявший за спиной у Кейтеля, растерянно оглянулся. Выручил подчиненный Казарина — сержант-пограничник, стоявший рядом с капитаном. Он невозмутимо расстегнул клапан кармана на своей гимнастерке и достал авторучку, затем несколькими спокойными движениями отвернул колпачок и отдал "перо" офицеру.
Тот передал авторучку Кейтелю. Кейтель взял и, брюзгливо опустив нижнюю губу, подписал все экземпляры акта, на которых должна была стоять его подпись. Лицо его в те миги было деревянным, ни одна жилка не дрогнула на нем, ни одна лишняя морщинка не появилась, словно бы этот человек омертвел. От живого существа у него осталось только то, что он был пока еще способен двигаться.
Через десять минут все журналисты, находившиеся в Карлсхорсте, знали фамилию русского сержанта с пограничными погонами, авторучкой которого немецкий фельдмаршал подписал акт о поражении Германии во Второй мировой войне, — Бергин. Кавалер нескольких медалей, человек, знающий себе цену и место свое среди воюющих солдат.
После войны Бергин вернулся домой, в родной Ленинград, а Кейтель, как известно, был повешен по решению трибунала, содеянное им не позволило сохранить ему жизнь.
А весна в Берлине брала свое, жители города высыпали на улицы… Кто с чем. Кто с лопатой, кто с киркой, кто с носилками, кто с обычным мусорным ведром, поскольку другого в доме не было, да и в ведрах удобно носить битый кирпич — материал, как известно, тяжелый… Если не хватало инструментов, помогали наши ребята — простые солдаты в выгоревших гимнастерках.