Ежи Анджеевский - Пепел и алмаз
Минуту-другую Котович любовался произведенным эффектом. Он был наверху блаженства. Восторг распирал его. Он выпрямился, став еще выше, и каким-то новым, необычным жестом простер руки вперед.
— Отлично! Превосходно! А теперь — сюрприз! Une grande decouverte[6]. Блистательный финал. Встреча наступающего дня. Гениальная идея! Дамы и господа, мы будем танцевать полонез. Voila[7]!
Собравшиеся оживились. Идея пришлась по вкусу.
— Величественное зрелище! — повысил голос Котович. — Ни слова больше. Парами, друг за другом. Торжественное шествие. Национальная феерия. Кто против? Возражений нет? Принято единогласно. Да здравствует единство!
— Браво! Браво! — зааплодировали вокруг.
Котович, сделав всем корпусом несколько энергичных полуоборотов, отступил к эстраде и взглянул на музыкантов. Они ждали сигнала. Молодой пианист не сводил с него восхищенных глаз.
Только Ганка Левицкая никак не могла взять в толк, что происходит. Ей хотелось танцевать. Она стояла с поднятой юбкой, покачивая бедрами и нетерпеливо перебирая ногами. На ее полудетском личике было написано страстное, до слез, желание танцевать.
— Почему вы не хлопаете? — Она обвела блуждающим взором своих кавалеров. — Хлопайте, черт возьми!
Путятыцкий обнял ее за плечи.
— Когда танцуют полонез, деточка, — прогнусавил он, — хлопать не полагается.
— А что полагается?
— Увидишь.
— Я хочу танцевать! — по-детски захныкала она.
Свенцкий зашептал ей что-то на ухо.
— Правда? — обрадовалась она. — И пластинки у тебя есть?
— Тсс!
— Итак, начинаем! — воскликнул Котович. — Занавес! Прекрасно, великолепно. Маэстро Сейферт, прошу вас!
Тот, не совсем твердой, но изящной поступью, выпорхнул на середину зала. Раздались аплодисменты. Сейферт раскланялся, как на сцене.
— Маэстро Сейферт и я, — возвысил голос Котович, — поведем полонез. Прошу вас, маэстро. Вот так! А теперь я буду вызывать пары. Un moment! Дамы и господа! Неповторимый, потрясающий момент. Да осенит меня вдохновение! Первая пара: пан министр Свенцкий и графиня Роза Путятыцкая.
— Из Хвалибоги! — крикнул Вейхерт.
Стоявшая в глубине зала Стефка влезла на стул.
— Поди-ка, — позвала она свою подружку, — посмотрим, какая она, эта графиня. Вот это да! Глянь-ка, глянь, вот так уродина.
Вызванные вышли под общие аплодисменты. Сломка тоже хлопал изо всех сил. Свенцкий поклонился Путятыцкой, как придворной даме.
— Пани, весьма польщен…
— Следующая пара! — выкрикнул Котович. — Граф Путятыцкий и королева песни Ганка Левицкая.
— Лоду надо бы, — пробормотал Сейферт.
— Третья пара: пан заместитель бургомистра Вейхерт и знаменитая танцовщица Лода Коханская.
Вызываемые, хихикая и покачиваясь, выстраивались под рукоплесканья остальных, ожидавших своей очереди.
— Следующие: майор Врона и…
— Его здесь нет, — послышались голоса. — Он остался в баре.
Врона и Тележинский в самом деле остались там вдвоем, не присоединившись к остальной компании.
Врона поднял рюмку.
— Твое здоровье. Меня зовут Эдек.
— А меня Фред. Твое здоровье.
Врона обнял Тележинского за шею.
— Один ты из всего этого сброда — свой в доску. Хоть ты и голубых кровей, но можешь быть с нами.
— Плевал я на голубую кровь.
— Дай я тебя за это поцелую. Жалко, что ты не был в лесу.
— Был, да не с вами.
— Был?
— А ты как думал?
— Жалко, что не с нами. Ну ничего. Зато теперь к нам иди. А это все — падло. — Он показал в сторону зала.
Котович продолжал вызывать пары. Он хотел Павлицкого поставить со Станевич; но, увидев, как она прижимается к доктору, передумал, и в паре с Павлицким оказалась Лили Ганская. За ними вышли адвокат Краевский с блондинкой, лопотавшей что-то не повиновавшимся ей языком, и, наконец, Дроздовский со Станевич. Волнение сдавило горло Котовичу. Какие имена! Вот это полонез!
— Вперед, пошли! — крикнул он во весь голос. — Оркестр! En avant[8]! Встречаем день!
Под громкие звуки полонеза в полумраке вслед за величаво выступающими Котовичем и Сейфертом между столиками двинулись и остальные пары. За ними в некотором отдалении повалили официанты и хихикающие, развеселившиеся судомойки. Сломка тоже шариком покатился следом.
Оркестр немилосердно фальшивил. Только пианист безошибочно барабанил по клавишам — с такой силой, будто хотел разнести рояль в щепки. Главное — ритм! И ритм делал свое. Пары вытянулись длинной вереницей и немного неестественно, как марионетки, подпрыгивая и изгибаясь, поплыли одна за другой, повторяя одни и те же движения и глядя прямо перед собой остекленевшими, невидящими глазами.
По мере того как шествие танцующих, а за ним толпа зевак подвигались к выходу, зал постепенно пустел. Когда никого не осталось, откуда-то из-за столиков вынырнул всклокоченный, растерзанный Грошик, все еще пьяный: несколько часов сна не отрезвили его. Взмахивая руками в такт музыке, подпрыгивая и кривляясь, продефилировал он на заплетающихся ногах через опустевший зал и направился за остальными в холл.
Там было уже светло, как днем. Старик швейцар, едва держась на ногах от усталости, кинулся открывать дверь.
Под музыку, которая доносилась все глуше, вереница танцующих медленно и сонно выползла на улицу.
Утро выдалось чудесное. Небо было прозрачное, голубое, слегка порозовевшее на горизонте, воздух чистый и прохладный. Вокруг — ни души.
Котович замер от восторга.
— Чудесно, неповторимо, — бормотал он и вдруг возгласил полным голосом: — Да здравствует Польша!
Секунду длилась тишина. С крыши гостиницы слетело несколько голубей. А потом откуда-то издали, из развалин выгоревших домов, глухо отозвалось заблудившееся эхо:
— …Польша!
VIII
В воскресенье, шестого мая, Юрек Шреттер сделал такую запись в своем дневнике:
«Я уже давно понял, на чем основана идея власти и какими надо обладать чертами характера, чтобы быть вождем. Но до конца я осознал это только вчера вечером. До сегодняшнего дня я мог лишь строить предположения, а теперь знаю наверняка. Вчерашний вечер был для меня решающим, и я выдержал испытание. Теперь у меня нет сомнений.
Выводы: не на всех ребят можно положиться в одинаковой степени. С Марцином Б. каши не сваришь. Для него единица — это единица, а для меня — лишь условный знак арифметической прогрессии. Плохо написанную цифру следует заменить другой. Из Алика К. можно веревки вить. Это и хорошо и плохо. Плохо, потому что он смел из трусости. Но и такие тоже нужны. Главное, он мне слепо и безгранично предан. Меня это даже немного забавляет. Какое наслаждение сознавать, что другой человек — послушное орудие в твоих руках! А вот в Фелеке Ш. меня немного пугает самостоятельность…»
Он остановился и хотел зачеркнуть последнюю фразу, но потом раздумал и написал с новой строки:
«Внимание: слово «пугает» я употребил не совсем верно. Я имел в виду, что его самостоятельность меня настораживает. За недостаточный контроль над своими мыслями назначаю себе наказание: до обеда не выкурю ни одной сигареты. Обнаруживать свои слабости перед другими глупо, а признаваться в них самому себе означает недостаток воли и самодисциплины. Чтобы заковать других в броню, надо сначала надеть ее на себя. Некоторые мысли, чувства и желания надо решительно и безжалостно искоренять. Надо быть твердым и непоколебимым, как машина.
Возвращаясь к Фелеку Ш.: я не уверен, что между нами рано или поздно не дойдет до конфликта. Тем хуже для него. Я сумею…»
Дописать фразу помешал звонок у входной двери. Он взглянул на часы. Время было раннее — начало девятого. С минуту он прислушивался. Но открывать никто не шел. Родители по воскресеньям обычно долго лежали в постели и поздно выходили из своей комнаты, в которой теперь вместе с ними спала больная тетка Ирена. Двоюродные сестры матери, незамужние панны Домбровские из Варшавы, уже встали, и слышно было, как они возятся на кухне, но на них рассчитывать не приходилось. Поэтому, засунув дневник в портфель между учебниками, он вышел в переднюю.
Там было темно и так тесно, что просто повернуться негде. Больше всего места занимал шкаф. Рядом с ним возвышалась целая гора сундуков, корзин и чемоданов. Вдоль другой стены стояла не убранная еще железная кровать, на которой спали тетки.
Одна из них, низенькая, толстая тетя Феля, высунула из кухни квадратную голову в папильотках. Вид у нее был испуганный. Заметив племянника, она стала делать ему знаки, чтобы он не открывал. Старые девы никак не могли привыкнуть к мирной жизни, и каждый звонок вселял в них панику. Юрек притворился, будто не замечает ее выразительных жестов. А тетя Феля, видя, что он протискивается между шкафом и кроватью, направляясь прямо к двери, испуганно зашипела: