Николай Попель - Танки повернули на запад
Вечером Мишанин позвонил снова. Подгорбунский никуда не удирал, спрятался в казарме на чердаке и отказывался спуститься, пока ему не дадут слово учить на механика-водителя.
— Но из него и должны были сделать механика-водителя, — удивился я.
— Командир учбата, когда узнал биографию, решил готовить трактористом. Боязно танк доверять. Что же теперь делать?
— Учить на механика-водителя…
В начале войны я потерял Подгорбунского из виду. Встретился с ним уже при погрузке эшелона в Калинине. К петлицам механика-водителя были пришиты три суконных треугольничка.
— Знал, что вы здесь, — весело улыбнулся старший сержант, — но без предлога и приглашения не счел возможным являться.
Он блестел быстрыми глазами, коренастый, ладный, в пригнанной по росту шинели, в новеньком кожаном шлеме, какой был не у каждого командира бригады.
На фронте Подгорбунского назначили командиром взвода разведки. Хотя взвод был танковый, Подгорбунский и его бойцы должны были пока что действовать в пешем строю. Да и впоследствии они обычно без машины пробивались во вражеский тыл и орудовали там с непостижимой дерзостью.
Единственного пленного в ночь перед наступлением притащили разведчики Подгорбунского. Пробрались в блиндаж, в котором трое немцев слушали пластинки. Двух прикончили финками, а одному сунули в рот салфетку и поволокли. Подгорбунский бросился назад к патефону, аккуратно поставил мембрану на самый обод пластинки. Из блиндажа, как и пять минут назад, несся веселый тирольский вальсок…
…От Подгорбунского, нашедшего меня в лесном домике без крыши, я и услышал в третий раз о Николае Петрове:
— В беде он, товарищ генерал. Коля не отступит, назад не пойдет.
— Откуда вы знаете?
— Я с Колей вместе в одном эшелоне ехал. Если б не он, на тот свет приехал бы. В теплушке для больных валялся: воспаление легких, жар — до сорока… А тут бомбежка. Справа по ходу не выскочишь — огонь, левая дверь снаружи закрыта. Ну, глядим, хана. Дым, дышать нечем. Вдруг кто-то ломами закрытую дверь долбает… Как, что — не помню. Очухался, вижу: несет меня, аки младенца, лейтенант какой-то. У самого у него бушлат тлеет… Так и познакомился с Колей Петровым. Такие люди на вес золота, грамм на грамм. Он все в жизни понимает. Я с ним в дороге душу отводил. Ум и сердце работают синхронно… А теперь вот второй день о нем ни слуху ни духу. И никто не чешется…
— В бригаде не один танк Петрова.
— Товарищ генерал, я к вам как к человеку, а не как к начальнику.
— Это что значит?
— Ну, может, я горячусь, может, не так выражаюсь. Но надо понимать. Я не одного дружка похоронил на войне. А Коля Петров не только мой друг. Он друг всем людям. Только люди о том еще не знают… Разрешите сесть?
Подгорбунский опустился на пол у костра, пляшущего посредине комнаты. Неподвижно уставился на консервные банки, цветные этикетки которых уже потемнели от огня. Я подсел рядом:
— Есть хотите?
— Не то слово.
— Приступайте.
Подгорбунский откинул капюшон халата, снял ушанку с пушистой серой цигейкой, пригладил длинные волосы (и командирская ушанка и длинные лохмы все это «не положено» старшему сержанту), обернулся к стоявшим в углу автоматчикам:
— Орлы, консервы с генеральского стола. Навались, пока начальство не передумало.
Поев, Подгорбу некий пристально, недобро посмотрел на меня:
— Так насчет Петрова примете меры?
— Послушайте, Подгорбунский, вы, кажется, злоупотребляете…
— Эх, товарищ генерал, разве сейчас до таких условностей, как дисциплинарный устав. Коля Петров погибает.
Это же государственная потеря… Разрешите идти?
Разведчики, перекинув на грудь автоматы, скрылись. В шалаше, наскоро сложенном из еловых веток, я нашел Горелова. Бригадные штабные автобусы так же, как и автобусы корпуса, застряли в снегу. Командные пункты размещались в насквозь продуваемых шалашах. Горелов в полушубке, накинутом поверх бушлата, при колеблющемся язычке свечи читал какую-то бумагу. В углу на черном ящике прикорнул его заместитель по политической части Ружин.
— Легки на помине! А мы тут как раз читаем поздравление от вас с комкором. Значит, выговор схлопотали. «Плохая организация наступления», «слабая связь»… Обидно, — Горелов вздохнул. — Обидно, хоть и справедливо. Не привык выговора хватать. Привык, чтобы хвалили. А тут — нате… В первые месяцы войны было такое чувство: Идет бой, дурно ли, хорошо ли идет, но идет помимо меня, сам по себе. Постепенно научился все нити в пятерне держать. Теперь наступление, и опять замечаю — не охватываю бригаду, танки расползлись. Неведомо толком, где кто…
— А где Петров, ведомо? — перебил я. Горелов ответил не сразу:
— Примерно ведомо. С ним был парторг батальона Завалишин. Вернулся дважды раненный. Петров приказал ему. Через сутки приполз раненый механик-водитель Соломянников. Тот тоже кое-что доложил. Подожгли два немецких танка, а теперь сами подбиты. Снаряды кончаются. Горючее все вышло. В танке, как в леднике. Петров уперся, ни в какую не желает оставлять «тридцатьчетверку». Да и нелегко, немцы обложили…
— Покажите мне точку, — я достал из планшета карту, — пойду к немцам.
Из угла отозвался Ружин:
. — Разрешите и я… Петров — лучший…
Ружин имел странное обыкновение не оканчивать фразу. После того как смысл был ясен, он не произносил последних слов.
…Всю ночь метались мы по стреляющему от мороза, лесу. С просеки на просеку, с опушки на опушку. Однообразное покачивание минутами усыпляет, рывки будят. Душно. Откидываю верхний люк. Каленый ветер перехватывает дыхание.
То справа, то слева вяло всплывают к звездам ракеты и гроздьями осыпаются на вершины деревьев.
Под утро Коровкин, отчаявшись, затормозил.
— Может, мы уже на сто верст к немцам в тыл зашли.
— Надо, товарищ механик-водитель, святая обязанность… — напомнил о себе молчавший всю ночь Ружин.
— Надо, Павел, — присоединился я. — Попробуем взять левее.
Коровкин, откинувшись назад, яростно рванул рычаги. Часам к одиннадцати мы вышли на чистую, заметенную нетронутым снегом опушку. У оврага недвижимо темнела «тридцатьчетверка»…
2Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.
Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.
Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.
Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу — только лыжня сверкнула бы на солнце…
Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.
Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.
В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее «личное дело» — малиновая папка с грифом «хранить вечно». Папку-то можно хранить вечно…
Нет больше лейтенанта Петрова — человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!
Потом, после войны, не раз посокрушаются: «Тут бы хорошего человека», «Сюда бы умницу». И невдомек будет, что хороший умный человек Николай Александрович Петров погиб 4 декабря 1942 года в танке, подорванном фугасом.
Пройдут быстрые годы. Отгремевшие бои станут строчкой или главкой в учебнике военной истории. Отстроятся деревни и города. А людям будет недоставать Николая Петрова, убитого фашизмом. Даже тем, кто ни лично, ни понаслышке не знали его.
На совещаниях, в беседах я не раз напоминаю о нашей задаче уничтожить гитлеризм. Но гораздо реже говорю о необходимости и искусстве оберегать наших людей — это подразумевается само собой. Однако, может быть, об этом тоже следует повторять каждый день, при каждом случае.
Я слышал от одного полковника: «Идет бой, надо думать о победе, а не о цене ее».
Ой ли? Цена — это та же победа.
Ожесточение битвы не ослабеет до последней ее минуты. Фашизм останется самим собой до своего смертного часа. Но жизнь бойцов в какой-то мере зависит и от организаторского умения, смелости и проницательности начальников. И еще от одного: от нашей непримиримости к промахам и недочетам, губительным в бою, ко всяческим «авось», «давай», «так сойдет». В те дни нелегко дававшегося нам зимнего наступления у меня выработалось, как мне кажется, более определенное отношение ко многим командирам. Стала куда важнее, чем прежде, цена, какой они брали победу, их взгляд на успех и пролитую кровь.