Николай Попель - Танки повернули на запад
«Тут один может задержать сотни. Зимой в этом царстве снега, где все простреливается из наших зарытых в землю крепостей, умелый огонь творит чудеса. Если русские пойдут в наступление — они погибнут все до единого… Мы будем вести войну с русскими, не показывая головы. Они увидят перед собой только безлюдные снежные холмы, из-за которых обрушивается незримая, но тем более страшная смерть».
Приказ о введении корпуса в бои был для нас неожиданностью: ведь оборона еще не прорвана! Не может быть!
— Чего тут голову ломать, может — не может, — грубовато прервал меня Катуков. — Приказ перед тобой, читай…
Позже выяснилось, что командир стрелковой дивизии умел не только разводить «моркву», но и лгать. Он донес, что продвинулся более чем на пять километров и дело теперь за танками. Ему впопыхах поверили и приказали нашему корпусу: «Вперед!»
Говорят, ложь долго не живет. Но и за свой короткий век она успевает принести достаточно зла.
Рванувшиеся вперед танки попали на минные поля. Стоило сойти с узкой накатанной колеи, по которой гвоздила немецкая артиллерия, и — трах! Каток в лепешку, беспомощно болтается порванная гусеница. Неподвижный танк на белом поле — мишень, о которой мечтают гитлеровские батарейцы. «Змеи» (так называли мы тогда длинноствольные немецкие пушки с маленькой головкой дульного тормоза) жалили беспощадно. Не дожидаясь, пока неподвижный танк будет расстрелян, экипаж покидает машину и — трах, трах! Рвутся противопехотные мины.
Казалось, мы движемся не по земле, а по какому-то дьявольскому настилу, начиненному смертоносной взрывчаткой.
И все-таки, несмотря на мины и фугасы, на «змей» и молчавшие до появления танков доты, мы неплохо продвинулись в первые часы наступления. Танки перепахали рощу, которая на штабных картах называлась «Круглой», смяли артиллерийские позиции вдоль опушки и скрылись в густых облаках белой пыли, перемешанной с выхлопными газами.
Скрылись не только из поля зрения, но и из сферы командирского воздействия. Катуков, еще недавно радостно шагавший по блиндажу, шутивший с радистом («Не слыхать, фрицы из Ржева не тикают?»), придумывавший фразы вроде «Дали немцам цимбервам» (это — верный признак хорошего настроения у комкора), тихонько сел к окну и курил сигарету за сигаретой.
Бригады не отвечали на настойчивые вызовы. А телефон, соединявший нас со штабом армии, не стихал: «Дайте положение частей!», «Дайте обстановку!»
— Рожу я им «положение», рожу «обстановку»?! Катуков мрачно смотрел на радиста, с которым балагурил полчаса назад.
— Может, у тебя уши заложило? Не слышишь ни черта.
— Уши в порядке, товарищ комкор, — спокойно отвечал радист, — да слышать-то нечего.
Подполковник Никитин, недавно назначенный начальником штаба корпуса, круглые сутки не отходивший от карты и не выпускавший из рук телефонную трубку, стоял смятенный и расстроенный. Казалось, все предусмотрено: и сигналы, и позывные, и сроки докладов…
Бледный, с плотно сжатыми губами, Никитин готов был выслушать любые упреки командира корпуса. Да, это он виноват — не обеспечил связь, не принял меры, не проконтролировал. Но Катуков словно не замечал начальника штаба.
— Нечего делать, — прервал я нервозное ожидание. — Надо самим в части ехать. Давайте решать, кому куда.
— Давайте, — согласился Катуков, выплюнув недокуренную сигарету. — А ну, начальник штаба, расстилай свою простыню…
Т-70 мчится, как глиссер, тупым носом рассекая снежное марево. Ничего не скажешь, быстроходный танк. Только броня слаба, не устоит даже против мелкокалиберного снаряда.
Несколько суток я почти не вылезаю из Т-70. Коровкин будто прирос к рычагам. Когда вчера вечером остановились, вылез через передний люк и вдруг рухнул на землю. Перенапряжение, духота, а тут — свежий с морозцем воздух.
Мой адъютант Балыков откуда-то принес котелок с чаем. Коровкин выпил мутную, с глазками жира жидкость, вытер рукавом лоб, виновато улыбнулся.
— Ишь, раскис. Кисейная барышня. Чтобы не было сомнений в том, что он совсем даже не кисейная барышня, смачно выругался.
За Коровкиным такое не водилось. Я удивился:
— Ты что, Павел?
— Виноват, товарищ генерал. Порядок в танковых войсках…
Но в танковых войсках нашего корпуса особого порядка пока что не наблюдалось. Наступление развивалось туго, наталкиваясь все на новые сюрпризы немецкой обороны. В глубине обнаружились двухъярусные огневые точки. Сверху танк, под ним блиндаж с пушкой. Разобьешь верхний этаж, думаешь, покончил с дотом, а тут — пушка в упор лупит…
Надо вспомнить те дни, последние дни ноября 1942 года, чтобы понять истоки наступательного порыва, владевшего войсками. Незадолго до того как зашевелился наш Калининский фронт, по радио передали сообщение «В последний час». Армия, страна, весь мир узнали об окружении немцев под Сталинградом. Еще не были точно известны масштабы битвы, но все чувствовали: начался перелом; прощай проклятое слово «отступление».
Операция против Ржевского выступа немцев связывалась в нашем сознании со Сталинградом.
Сквозь минные поля, сквозь завесу артиллерийского огня танки шли вперед. Дрожали сосны, сбрасывая с мохнатых ветвей снежные подушки, тревожно раскачивались вершины.
Леса поглотили корпус. Углубляясь в них, машины теряли визуальную связь между собой. А радиофицированные танки были не у всех командиров.
И еще беда: поди отличи одну лесную просеку от другой, определи точку стояния, если по всем признакам перед тобой должна быть деревня, а тут, куда ни глянь, заснеженное поле. Немцы снесли почти все деревни. Избы разобрали на блиндажи. То, что осталось, сожгли. Снег перемел деревенские улицы, заровнял пожарища. Редко где увидишь одиноко торчащую трубу — чудом уцелела, немецкие подрывники недоглядели. По гитлеровским приказам полагалось уничтожить все начисто — «зона пустыни».
К Лучесе — петляющей лесной речушке — танки 1-й гвардейской бригады, которой командовал подполковник Горелов, выходили по одному, по два. На моих глазах головная «тридцатьчетверка», наклонив ствол пушки, ринулась вниз с откоса. Пролетела метров десять и вдруг с грохотом погрузилась в воду. Льдина изломанным углом. уперлась в башню. Через верхний люк мокрые, дрожащие, танкисты выскочили на лед.
Им дали водки, поделились обмундированием. Когда появился командир бригады, танк, с которого сбегала темная вода, буксировали уже к берегу.
Рослый Горелов, на голову возвышавшийся над другими, терпеливо выслушивал командира экипажа, спокойно смотрел ему в глаза.
— Сгоряча?.. Горячность — не оправдание. Машину в состоянии вести? Нет, я не о простуде: водки не многовато хватили? Ну, глядите… Сейчас лед взорвем, пойдете первыми по воде. У вас как-никак уже есть опыт.
Я прислушивался и присматривался к Горелову. Он неплохо, говорят, воевал командиром полка под Москвой. К нам прибыл на бригаду и при первой же встрече признался:
— Наступать не приходилось. А хочется до того, что во сне иногда кричу «Вперед!»
Могучий в плечах, с басом, словно самой природой уготованным для командира, он держался на удивление естественно, просто, без рисовки. И это подкупало всех.
Горелов принял бригаду, которую прежде возглавлял Катуков. Танкисты настороженно отнеслись к новому, присланному со стороны комбригу. А тот будто ничего не замечал. Методично делал свое дело. И вскоре бригада успокоилась, «приняла» нового командира.
За неделю до наступления у меня был не совсем обычный разговор с Гореловым. В темноте мы подошли к месту расположения батальонов. Навстречу из кустов неслась песня. Я разобрал лишь рефрен «Мы — гвардейцы-катуковцы».
— Хорошо поют? — улыбнулся Горелов.
— Поют неплохо, а песня мне не нравится. Очень уважаю Михаила Ефимовича. Но ведь еще в Священном Писании сказано: «Не сотвори себе кумира». В бригаде будут петь о бригадном командире, в корпусе — о корпусном, в армии — о командарме и так далее. Целая лестница кумиров. Из-за нее рядового солдата не увидишь. Да и как-то нескромно… Думаю, и Михаилу Ефимовичу это не по душе было бы.
Горелов долго не отзывался. Потом медленно произнес:
— Об этом никогда не думал. Принимал как должное. Говоря по совести, не видел ничего дурного. Но то, что вы сказали, вероятно, серьезно. Надо обмозговать!
Вскоре я забыл об этом разговоре. И вдруг сейчас, у Лучесы, по льду которой саперы волочили бумажные мешки с толом, Горелов напомнил о нем:
— Вы тогда правильно — насчет песни. Но отменить не решаюсь. Получится бестактно. Да и уважают комкора заслуженно.
Я был удивлен: такие бои, так тяжело дается наступление, а командир бригады помнит о нашем мимолетном разговоре, ломает над ним голову. С симпатией посмотрел на рослого подполковника в затасканном бушлате с байковыми петлицами и зелеными полевыми «шпалами». На голове у Горелова, несмотря на мороз, форменная танкистская фуражка с черным околышем. В ушанке я никогда его не встречал.