Наталья Баранская - День поминовения
Немцы позвали: “Ком гир”. Параска выжала простыню, сложила в корзину, оправила юбку и тогда пошла с мостков. А они не пропустили, схватили, потащили в кусты. Она крикнула, но ей тут же зажали рот. Она рвалась, билась, кусалась. Ее ударили, повалили на песок, заголили. Она изловчилась ногами сбить первого, тогда остальные схватили за руки, за ноги,— держать. Сапогами прижали ладони распятых рук. Она рванулась из последних, но только судорога прошла по телу. Немцы с веселой бранью, с гнусным хихиканьем, поторапливая друг друга, терзали ее. Они щипались, кто-то укусил за грудь. Она вцепилась зубами в чье-то лицо. Тут ее сильно ударили по голове, она потеряла сознание, видно, ненадолго — еще слышны были голоса уходящих насильников.
Пыталась встать, не смогла, казалось, все суставы в руках, ногах вышли из своих гнезд, вывернуты.
Исцарапанная,оборванная, ползла Параска на четвереньках к реке — погрузить несчастное свое тело в прохладную воду, обмыться, затушить горящие укусы и царапины, глотнуть, испить свежей воды.
И доползла, и, как только вода охватила ее, стало полегче, и она поднялась, придерживаясь за мостки. Телу стало полегче, но душа застрадала так, что сердечная боль тихим воем вырвалась из груди. Слезы ожгли исцарапанное лицо. Наклонилась Параска к воде — зачерпнуть в горсть, плеснуть водицы в глаза, на щеки. И плеснула, и глотнула, распрямилась, отпустила мостки, и вдруг все поплыло вместе с рекой, небо потемнело, и упала Параска без сознания.
Чистой прохладной водой залил Псел исцарапанное Параскино лицо, тихие прибрежные струи не схватили, не умчали тело, а лишь повернули головой к стремнине, босыми ногами к берегу, сняли платок с головы, расплели, распустили косы. Тихонько шевелила река Параскино тело, ласково колыхала длинные темные волосы. Глаза ее глядели сквозь прозрачную воду в далекое небо, а распухшие губы приоткрылись, будто хотела она сказать что-то на прощание и не успела.
Такой застали ее испуганные женщины, прибежавшие на берег, и не только те две, что оставили ее, а спохватившись, кинулись, но и другие, почуявшие несчастье. Стояли, смотрели, прижав к губам руки, концы платков,— выли потихоньку, чтоб не услышали немцы из охранения за крайними садами.
Заметив волнение на своем конце села, пришел полицай, дед Яким. Подошел к самой воде, постоял молча, потом сказал: надо же, утонула на мелком месте. Оглядел всех. Расступились перед ним женщины, открывая ему затоптанное немецкими сапогами белье, перевернутые корзины, лоскуты, сорванные с Параскиной юбки. Молча оглядел Яким все — понял без слов. Потом спросил у женщин: пойдет ли кто жаловаться немецкому коменданту? Никто не ответил. Вздохнув, захромал дед Яким в сторону от тропки, нашел пролысину в ивняке на пригорке и приказал: несите лопаты, будем хоронить.
Пока копали яму, полицай спросил, с кем Параскины дети, узнал с бабкой.
— Бабке не говорите ничего. Скажите: мостки подломились, упала, утонула, на том конце глыбко.
Вытащили Параскино тело из воды, запеленали в прополосканную начисто простыню, положили на край вырытой могилы.
Заплакали женщины, зажимая в ладонях печальные крики.
— Как же — без гроба, без отпевания, без молитвы?
— Где ж теперь гроб взять?
— Какое отпевание, может, она сама убилася?
— Да что ты — будет мать от двоих детей топиться...
— Давайте хоть молитву прочтем над ней...
Понурились молодые — не знают молитв. В церковь ходим, а молитвам не выучены. Вышла одна, постарше, что-то вспомнила, что-то добавила:
— Упокой, господи, душу усопшей рабы твоей Прасковьи, прости ей прегрешения вольныя и невольный и прими ее, злыми врагами убиенную, в царствие твое. Аминь.
Перекрестили белый сверток, прикрыли лицо утопленницы платком, опустили осторожно в могилу. Начали было бросать песок горстями, креститься, но дед Яким торопил закапывать. Когда холмик чуть поднялся, одна из женщин подала маленький кустик. Это был терн, взятый с краю ближнего сада. Его посадили посередке, слегка полили, сбрызнули и, переполоскав Параскино белье, подобрав корзинки, пошли прочь, тихонько переговариваясь — кому идти к Парасковьиной матери, как ловчее сказать, как ей, старой, помочь теперь управиться.
Место у реки, где похоронили Прасковью, называется “Параскина могила”, хоть могилы давно уже не видно. Но разросся терновник от того, первого кустика. С него долго не брали ягод, говорили: нехорошо. Куст рос, обсеялся, пошли от него другие.
Протекли годы после войны. Мало кто помнит о Параскиной смерти, да и могила ее стерлась, сравнялась с берегом. Много таких могил оставила война у нас на земле — безымянных, едва заметных и вовсе заровненных.
Но терн растет, разросся на этом месте терновник — колючий кустарник, приносящий темные плоды вроде мелкой сливы — сладкие и терпкие. Теперь их охотно берут и здесь.
Длинные острые иглы покрывают ветви кустов, уколы их болезненны. Терн, терновник, терние. Из него был сплетен когда-то терновый венец, ставший символом мученичества, мученической смерти.
Растет на Параскиной могиле терн, лежит на ней невидимый терновый венец. Венок на могилу — ей и другим, замученным в войну.
“А как я похоронку на Ванечку получила — сейчас вспоминать не хочу. И как я замуж второй раз вышла, тоже промолчу, то вже неинтересно рассказывать”
Второй муж, Осип, увез Ганну с детьми в Полтаву, свой родной город, в сорок шестом году. А познакомились они в Сорочинцах, он приезжал к родным. Ганна жила у матери. Баба Дуня умерла в год окончания войны. После известия о гибели Ванечки стала бабка совсем плоха — теряла память и заговаривалась.
Умерла старая Докия Ивановна странной, неспокойной смертью.
В День Победы, девятого мая сорок пятого, Ганна ушла с детьми к матери, бабушка идти с ними не захотела, осталась дома. День шел к вечеру, вдруг вспыхнула, запылала старая Евдохина хата и вмиг сгорела. Когда люди прибежали на пожар, от хаты ничего не осталось, кроме печки да одной из глиняных стен в глубоких трещинах. Среди обуглившихся бревен рухнувшей кровли, горячих углей и головешек дымились остатки домашнего скарба.
Односельчане поворотили догорающие балки, поворошили спекшуюся домашную утварь, поискали, нет ли останков сгоревшей бабы Дуни. Ничего не нашли и тут увидели: на ветках старой яблони висят иконы. И поняли — Докия Ивановна сама подожгла хату. Иконы посовестилась жечь, вынесла. А куда делась баба Дуня, куда запряталась, догадаться не могли. Поискали в сарае, в саду. “Ничего — объявится”. Но она не объявилась.
Дня через три после пожара пастухи, что были с конями в ночном, услышали за лугом волчий вой, пошли на него и, войдя неглубоко в лес, увидели под старым явором сидящего волка с поднятой кверху мордой. Волк поднялся и не спеша, спокойно ушел в чащу орешника.
Под деревом, притулившись к стволу, сидела бабушка Дуня. Голова ее свесилась на грудь, будто заснула старая, притомившись.
Докия Ивановна была мертва.
Стоит явор над водою,В воду похилився,На козака пригодонька,—Козак зажурився.Не хилися, явороньку,Ще ты зелененький,Не журися, козаченьку,Ще ты молоденький.Не рад явор хилитися,—Вода корни мое,Не рад козак журитися,Так серденько ное.Ой, поихав на чужбинуТа там и загинув,Свою ридну УкраинуНавеки покинув
СВИДАНИЕ У ЗВЕЗДЫ
Мария Николаевна
Молоковоз доставил Машу с детьми в Новую Белокуриху по адресу, указанному в письме. Знакомая подыскала Маше комнату с печкой-“голанкой”, горницу. Дом стоял на краю села, огород спускался к речке, кончался зарослями черемухи, в саду росли яблони, под окнами посажены цветы. На этом конце села избы стояли редко, было просторно, широко, виднелись лесистые горы.
Хозяйка — пожилая дородная сибирячка — встретила приехавших приветливо, но без особой ласки: все же обуза. Однако ребята, прижавшиеся к Маше, тоже оробевшей, смягчили ее сердце. Матрена Михеевна была солдатка и этим уже близка Маше. Мать взрослых дочерей, она помнила, что такое дети малые.
Хозяйка захлопотала, налила воды в умывальник, быстро поставила самовар, огонь загудел в его трубе. Матрена Михеевна поставила на стол тарелки, вытащила из печки чугунок с картошкой и половину тыквы, запеченной с молоком, пригласила позавтракать. “Только с хлебом у нас плохо, не обессудьте”. Маша достала из своих припасов буханку ржаного алтайского, мелко наколотый сахар и чай-заварку.
За столом у самовара и состоялось знакомство, о котором Мария Николаевна и поныне вспоминает с благодарностью. Суровая, неприступная на вид Матрена Михеевна была человеком добрым, участливым, хотя и по-крестьянски скуповатым, расчетливым, но ведь и время не располагало к щедрости, приходилось думать о черном дне.