Родниковая капля - Николай Михайлович Егоров
— Тише! Прошу тише. Я корреспондент. Спортивный обозреватель. Я должен взять интервью. Простите, вы давно бегаете?
— С одиннадцати лет. А что?
— Не скажете ли, кто ваш тренер?
Худяков, смущаясь, почти прошептал:
— Коровы.
— Простите, не понял.
— Коровы, говорю. Я в колхозе пастушил.
Корреспондент замешкался, не зная, как написать. Его оттерли. В середину протиснулся Капустин.
— У тебя что, две пары легких? Разве можно на дистанции разговаривать?
— У, это ерунда. Случалось, из пуха в пух кроешь, — оживился Алексей. — Была у нас в стаде нетель. Пасется, пасется, холера, вдруг нападет на нее зуд. Быз, по-нашему. Только это пригреет, так она глаза вылупит, хвост вздерет и понеслась.
— Ну и что?
— А добегалась. На мясо сдали.
— Слушай-ка, у тебя какое образование?
— Какое у всех: среднее.
— Так ты подавай к нам в институт, на физфак.
— Фу-у, на заводе лучше.
— На дневное не хочешь — на вечернее.
— Нет. Опять привыкать.
* * *
А в понедельник Худяков не вышел на работу. После выходного часто кого-нибудь да нет.
— Чемпионство обмывает, — догадывались заливщики.
Не было его и во вторник. В среду, перед началом смены, Гриша Хабибов, свистнув, как маневровый паровоз, крутнул кепкой с пришитыми к козырьку синими очками:
— Эй, черпалы, давай все сюда.
Заливщики и ковшевые окружили старшего.
— Вот что, мужики. Вчера был у Худякова. Не везет парню. В больнице Лешка. Сгорел.
— Как, сгорел?
— Где?
— Сильно?
— Не пустили меня к нему, не видел. А старуха, горит, лицо. С надбровий, горит, кожа клочьями.
— Горит, горит. У тебя-то ничего не горит. Рассказывай толком, черт не нашего бога.
Хабибов покосился на ковшевого, облизнулся:
— Страхделегат я. Дали адрес. Насилу нашел. Избушка, что в сказке. Так и хочется заглянуть, не на курьих ли ножках. Стучу — молчат. Еще стучу — еще молчат. Дернул за скобку — открыто. Вхожу, бабуся сидит. Сухонькая. Суше горелой земли. Спрашиваю: Худяков тут живет? Как заплачет. Разнесчастный, горит, дите. И за какие, горит, грехи на него эти напасти? Поросеночка, дура старая, держала. Пришел милиционер: нельзя. Зарезали. Стал Лешенька ножки палить, да возьми да и задень эту холерскую паятельную лампу. А затычка без нарезей оказалась, слетела. Ну, и вспыхнул, как факелочек, — и опять плачет. Я в больницу. Не пустили. Врач, горит, крови надо. Для какой-то лим-фа-тической жидкости. Вот, кто еще согласен?
Желающих сдать кровь записалось шестеро. В больницу пришло четырнадцать. Прямо из душевой. Чистые, пахнущие горячей водой. Почти все заливочное отделение. Со свертками, с банками варенья, робеющие. Их пригласили в ординаторскую.
— Вы к Худякову? Правильно. Я его лечащий врач. Рассаживайтесь.
Больно уж молодой врач-то. И халат на нем ни разу не стиранный. Топорщится. На кармашке красными нитками вензель «Б. Н.».
— Зовут меня Борис. Борис Николаевич. Сейчас заполним карту. Ваши фамилии, адреса, росписи. И в лабораторию, на анализ.
— Товарищ врач, может, лучше пересадку кожи сделать? Мы и на такой товар не жадны, — предложил Гриша.
— А кожу обязательно с лица брать будут? — навострился все тот же ковшевой.
— Нет, конечно, — улыбнулся Борис Николаевич. — Со спины или с других частей тела.
— Со спины можно.
— Твоя не годится. Осторожная очень. Вдруг не решится, приживаться или нет, — подковырнул Хабибов.
— Пересадка кожи, будем думать, не потребуется. Поражение не велико и опасности для жизни не представляет.
— Борис Николаевич, у Алексея родимое пятно в пол-лица. Так вот, под шумок, и заменить бы его.
— Спасибо, я знаю. Мы земляки. Почти родня: одних коров гоняли.
— Повидаться бы, поговорить. И передачу…
— Ни он вас, ни вы его не увидите. Говорить пока не может. Есть — тем более. Кормим из шприца. Извините. Приходите недельки через две.
— Ну, а самочувствие как?
— Терпит. Договорились, значит. Сейчас вас проводят в лабораторию. Мне пора на вечерний обход. Извините.
Худяков лежал один. В особой палате для тяжелобольных. Палата светлая, на солнечной стороне. Белые в бинтах руки поверх одеяла, белая, будто сахарная, голова.
— Знаешь, Алеха, на кого ты сейчас похож? — присел на стул Борис. — На человека-невидимку. Помнишь, кино смотрели? Надо бы разбинтовать тебя, и боюсь. Снимем бинты, а ни рук, ни головы не окажется. А, Лидия Ивановна? Развязывайте!
Сестра положила на тумбочку блокнот с карандашом, осторожно потянула петлю.
— Поживее. Рывками. Еще вас учить.
— Ему больно, — Лидия Ивановна чувствовала, как напрягаются мускулы парня, и морщилась. Но морщин не прибавлялось. Они только становились глубже.
— Ты знаешь, Леша, едва выпросил тебя у глава. А ведь дело прошлое: до того, как тебе прийти в подпаски, я не собирался во врачи-кожники. Ну-ка, что тут у нас творится? — Борис глянул и… отвернулся. Сплошная короста. — Да, брат, на тебе, прямо, лица нет. Это хорошо. Лидия Ивановна, запишите, пожалуйста, рискнем: на руки легкая повязка, на голову марлевый колпак. Будем лечить открытым методом. Марганцовистые ванны и плазмовая сыворотка. Сейчас опять ребята к тебе приходили. Бригадой. Поглядеть просились.
«Да, теперь я вовсе красавец», — только и подумал Алексей. Ему больно было даже стиснуть зубы.
Официально рабочее время давно кончилось, а лечащий врач в палате-одиночке. Халат расстегнут, из сжатого сердечком кулака крадется дымок. Худяков уже может смотреть, но сквозь марлю колпака, кроме белых силуэтов, ничего не видно. И все-таки дядю Борю он отличал от других. Почему? Сам не знал. Отличает же маленький ребенок мать. Для врача любой больной немножко ребенок. А для Коршунова Алексей еще и первенец. И не только поэтому засиживался допоздна Борис.
— А Прохор-то, которому ты не хотел табун сдавать, пишут, исправился ведь, — дядя Боря усмехнулся. — Сельмаг с восьми до восьми. Уходит — закрыт, приходит — закрыт. Не вынес, пригнал однажды коровенок пораньше — и за бутылкой. Пока стоял в очереди, водка кончилась. В передовиках теперь. Ну, вот что, больной: куры спят уже, и тебе пора. До завтра, товарищ Алеха.
* * *
Худякова навещали каждый день. Ребята из цеха. Хабибов и совсем малознакомые. А бабка Анна, у которой он квартировал, так та по частям перетаскала в больницу злополучного поросенка, когда «дитю» есть разрешили.
Сильно чесалось лицо. Заживает. Поцарапать бы, да под колпак не залезешь, завязан сзади на шее. Космонавт. Заживает, а радости мало. Видел он эти зажившие ожоги.
«Ничего, привлекательная морда будет. Наполовину коричневая, стянутая шрамами. Теперь никакая пластика не поможет».
Алексей выздоравливал. Сгори он как-нибудь погероичней, а не во дворе частной хибары возле зарезанной свиньи, о нем бы написали: «…и молодой организм брал свое». Брал бы он, если бы ему