Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] - Григорий Яковлевич Бакланов
Обычно перед рейсом машины стояли на морозе в переулке, заслоняя кузовами свет в окнах, шоферы и грузчицы курили вокруг железной печи, спешили накуриться. Отдельно ото всех начальник шелестел бумагами за столом, писал на углах вкось.
– Та-ак, – произносил наконец: без «так» ни одна его молитва не начиналась. – Та-ак…
И, глядя поверх шапок и голов, никого из нас как бы не различая в отдельности, вызывал:
– Полета двенадцатый!
Казалось ему, так авторитетней, выкликать человека не по фамилии, а по номеру машины. И начинался лай. Кого наряжали ехать в Тутаев за товаром, требовал, чтобы его послали в Александров, кого – в Александров, кричал, что едет в Тутаев. Были, конечно, тут свои расчеты, не могло не быть, хоть я за время службы в товароведах так и не постиг этой премудрости, но больше, по-моему, просто драли глотку. Переждав время, начальник вставал, придерживая на впалой груди борта шинели, шел к печи, нагибался, подкладывал полешко – как бы через силу и хворь: мол, глотки дерете, а полено и то без него подложить некому, – и, исполнив все это, возвращался на свое место, за стол, сидеть за которым было его жизненным назначением. Не знаю, есть ли у других народов такое стремление в начальники, но у нас этого хватает. И чем меньше человек сам по себе, чем ничтожней, тем больше в нем эта потребность возвыситься над людьми, чтобы и смотреть на него могли только с дистанции.
Любопытно было мне наблюдать мирную жизнь, от которой я отвык. Никаких определенных планов на дальнейшее у меня в ту пору еще не возникало. Война кончилась, другое, главное что-то не началось; я вернулся живой, а что с собой делать, не знал и беспокойства по этому поводу не испытывал, не поселилось оно во мне, не гнало, не торопило, и так хорошо я себя чувствовал в жизни, как, может быть, потом уже не чувствовал никогда. Жил я совершенно один в той промерзавшей до инея шестиметровой комнате, сам для себя топил плиту, что-то готовил в алюминиевой кастрюле, потом она затерялась, потом нашлась, недоеденная рисовая каша в ней посинела, алюминий проело насквозь, и мыть кастрюлю уже не потребовалось.
Комната на время досталась мне в полное мое пользование: тетка уехала в Германию к мужу, где он еще служил, сестру перевела жить к подруге, и если я, допустим, не возвращался ночевать, фанерная ставня так и закрывала окно изнутри – и сутки, и двое. И друзей в Москве у меня еще не завелось. Иногда мы беседовали с управдомом о жизни. Он демобилизовался раньше, но ходил еще, как все мы, в офицерской своей шинели без погон. В прошлом танкист, он смотрел на себя в новой своей должности, как на фронте боевые офицеры смотрят на интендантов, хотя для желающего и умелого должность его в то время открывала много возможностей, он знал.
Шли мы обычно в палатку в конце Пятницкой улицы, где была у него знакомая продавщица газированной воды, подходили, кивали, и она, закрасив сиропом от посторонних глаз, наливала нам под прилавком по стакану водки: почему-то, не помню уже почему, продавать водку в палатке не разрешалось. Мы выпивали, закусывали конфеткой и шли, беседовали не спеша, садились где-нибудь на лавочку посидеть, опять ходили. Хороший он был мужик и тоже не знал, куда себя девать. После великой войны, которая вознесла нас, каждому открыла истинную его цену, хоть мы этого еще не сознавали тогда, трудно было найти в жизни место по себе, все казалось временным. Он так и не успел распорядиться собой, погиб в том же сорок шестом году, и погиб до обидного глупо.
В конторе домоуправления, откуда дверь открывалась прямо на улицу, была такая же, как у меня в комнате, плита, сложенная из кирпича, с двумя чугунными конфорками сверху. Поссорясь с женой, выпив крепко со зла, пошел ночевать он в домоуправление, раскалил печь и заснул, как был, в шинели, спиной во сне привалясь к плите. Выскочил оттуда, из дыма, когда все горело на нем и тлело. И кто-то от большого ума ударил по нему струей из огнетушителя. Дважды горел человек в танке и жив остался, чтобы вот так погибнуть.
На похоронах билась лбом о край гроба жена, совершенно обеспамятевшая, ноги под ней подламывались. Открыто, никого не стыдясь, в голос ревела бухгалтерша – вдова, баба властная, резкая, многие вокруг зависели от нее, шли к ней с подношениями. Когда грузовик уже трогался со двора, она спешно сунула под плоскую подушечку, под холодный его затылок какие-то листки: молитву, переписанную от руки, как после я узнал. Вот так оборвалась эта судьба, война кончилась, но в людях все еще длилась.
Однако наш начальник, хилый с виду, заряжен был жить долго и утверждать себя в жизни. Обычно перед рейсом он инструктировал меня особо, поскольку был я на этой работе человек новый и в товарах, которыми мне полагалось ведать, не понимал ровным счетом ничего: «Ты не очень, понял, не очень с ними! Ты гляди-гляди, а поглядывай!.. С ними знаешь как?.. Вот именно что!..» И почему-то при этом хмуро смотрел вслед грузчице, с которой жил. По привычке ни одну фразу он не договаривал ясно, а означать это должно было вот что: пока носят