Анатолий Баяндин - Сто дней, сто ночей
У Подюкова выходят патроны. Он бросает автомат и, взяв карабин, резко высовывается на какой-то миг. В горячке я не заметил, как выпало из его рук оружие, как подкосились ноги. Падая, он подтолкнул меня под локоть. Я обернулся. И мне показалось, что он посмотрел на меня чистым прощальным взглядом.
— Сережка! — взревел я что было сил. — Сережка!.. — Какая-то тяжесть навалилась на меня, захватило дыхание. — Сережа, Сережа, Сережа!
Его левая рука упала на мою ногу, правая легла на грудь, где лежал тот блокнотик, в который он время от времени заглядывал. Из виска торопливым ключом выбивалась струя крови, стекая на промерзшее дно нашего окопа. Его лицо быстро бледнело.
На меня нашел какой-то столбняк. Мне страшно пошевелиться. А вдруг я ненароком уроню его руку с моего ботинка? Я на секунду прислоняюсь лбом к брустверу, не в силах оторвать глаз от алой струйки, которая, как уставшая жизнь, с каждой секундой замедляет свой бег…
У меня нет слез. Только колючие спазмы перехватили горло.
Я замечаю, как быстро тускнеет взгляд Сережки. Потрескавшиеся губы его приоткрыты в какой-то таинственно-страдальческой улыбке. Сережа, друг! Я даже не могу закрыть ему глаза. Фашисты прут на наши окопы. Мы слышим тяжелый перестук кованых сапог, слышим простудное дыхание нескольких десятков глоток, из которых вырывается хриплый недружный вопль.
Все, что остается в диске автомата, я выпускаю длинной очередью. Мои товарищи не успевают щелкать затворами. Вот уже несколько фрицев, обмотанных пестрым тряпьем, встают на бруствер наших окопов… Я швыряю в них свой автомат… потом из карабина, из того карабина, который выпустил из рук Сережа, стреляю в упор в животы фашистов. Шубин вылезает из окопа и, размахивая винтовкой, как палицей, наносит удар за ударом по стальным каскам фрицев.
— Ы-ых, ы-ых! — рычит он, подобно разъяренному зверю, которого потревожили в его берлоге.
Там, где обороняется Журавский, появляются комиссар, Костя, Федосов, Савчук, фельдшер. Они швыряют гранаты в самую гущу атакующих немцев.
Шубин размахивается снова и снова. Но вот винтовка, которую он держит за ствол, повисает в воздухе, вздрагивает… Шубин по инерции поворачивается назад и, глухо охнув, навзничь падает на бруствер… Смураго зачем-то встряхивает винтовкой и без упора в плечо нажимает на спуск. И так каждый раз, точно он старается придать пуле большую начальную скорость.
Ситников, как мне кажется, слишком спокоен. Почему он не спешит, когда каждую секунду немцы могут опрокинуть нас? Он берется за рукоятку затвора… зубами. Только теперь я замечаю, что руки его залиты кровью.
Смураго метнул последнюю гранату. Крики, стоны, вопли, разрывы, кучи окровавленных тел — все это перемешалось в моем сознании…
Гитлеровцы дрогнули, попятились. Я высовываюсь и вдогонку им посылаю несколько пуль. Еще минута — и они откатятся.
Передо мной, как сказочный чертик, вырастает султан земли. Что-то сильно толкает меня в правое плечо, обжигает кисть руки. Карабин выскальзывает из рук, а сам я тихо съезжаю на труп Сережки. Моя здоровая рука коснулась его холодной как лед руки и сжала ее в крепком дружеском пожатии.
Прихожу в себя или, вернее, просыпаюсь только на следующий день в блиндаже командного пункта, теперь — лазарета, Это убежище давно уже утратило свое первоначальное название.
Заволжье грохочет сотнями орудийных глоток. Над нами то и дело шипит, гудит, бухает. Мне страшно хочется спать, но Семушкин, который склонился надо мной, тормошит меня:
— Митрий, началось… Слышь, аль нет?
Я улыбаюсь, да, я улыбаюсь улыбкой счастливого человека и закрываю глаза, показывая, что слышу.
А что было вчера? Начинаю вспоминать… И сразу же передо мной появляется девичье лицо Сережки. Я поворачиваюсь к стенке и плачу. Сережка, Сережка, друг!..
Боль в плече и руке напоминает о ранениях. Неужели я ранен? Собственно, что тут удивительного? А как я оказался здесь? И как там, на передовой? Ведь Шубин, помню, погиб. Ситников ранен. А Смураго? А как же немцы? Может быть, мы в плену?
Семушкин сует мне в руку высохшую шкурку от сала.
— На, пожуй… полегчает, — шепотом говорит он.
И вообще я не слышу, чтобы кто-нибудь разговаривал вслух. Я покорно беру лоскуток, пахнущий салом, и кладу в рот. Спросить дядю Никиту я почему-то не решаюсь. А вдруг мое предположение о плене подтвердится? Лучше уж быть в неведении.
Кусочек шкурки точно придает мне силы.
— Дядя Никита, — не оборачиваясь, тоже шепотом, обращаюсь я к своему приятелю, — как там, наверху?
Семушкин трет на подбородке рыжую щетину и как будто не смеет ответить.
— А ничего, Митяй, все так же, — наконец отвечает он.
— А Смураго?
— Жив он. Тебя-то ведь он вынес.
Я мысленно благодарю его.
Начинать разговор о Сережке у меня не хватает духу. И нужно ли?
Я шевелю пальцами правой руки. Они почернели и распухли. Белый бинт в желтых пятнах. Плечо тоже перевязано. Пробую поднять руку — больно. Иногда какой-то дребезжащий свист перекрывает шум канонады. Что это? Новый вид оружия? Но почему я не слышу, что говорит Семушкин? Догадываюсь: это у меня в ушах. Значит, легкая контузия.
Переворачиваюсь на другой бок. Напротив сидит Ситников. У него на руках белые перчатки из бинтов. Он попеременно подносит то одну, то другую к носу и трет самый кончик. Лицо его словно замшело. Я с уважением смотрю на него. Открывать зубами затвор — это кое-что значит.
В блиндаже тесно и душно. Запах карболки и йода, вонь грязных тел, белья, портянок, испражнений и приторно-удушливый запах гноя. Но здесь зато тепло — это покамест главное. Вижу, что многие раненые сидят: им негде лечь. Я лежу на месте Семушкина. Он сидит у меня в ногах и время от времени поправляет на мне шинель.
Почему-то никто из нас не стонет. Что это? Мужество, упрямство или в самом деле не болят раны? Ведь есть тяжелораненые, которые умирают. Их потом выносят и складывают в штабель. И даже умирающие не стонут. Они просто глубоко хватают воздух и смотрят куда-то вверх, на сучковатые бревна наката.
Кое-кто скоро перестанет раскрывать рот. Это я знаю наверняка. А пока все мы глотаем спертый до тошноты воздух.
Как внушительно звучит; полк, дивизия, батальон! А где они, собственно? Ведь на нашем участке обороны не более двух десятков бойцов. Я это видел сам. Десяток приходится на наш левый фланг и десяток на правый, где-выкопана такая же вот землянка для штаба дивизии. Этот штаб несколько раз засыпало во время бомбежки.
Сон одолевает снова. Я закрываю глаза, и вся тяжесть, которая давила меня, стирается то в легких, как дым, то в страшных и причудливых сновидениях. Сквозь сон слышу, как Заволжье сотрясает всю сталинградскую землю мощными залпами артиллерийских полков. И этот гул, как колыбельная песня детства, убаюкивает меня.
Просыпаюсь поздно ночью. На комиссаровом столике горит коптилка. Семушкин уперся головой о стойку, которая поддерживает верхнюю полку. Дремлет. Пока я спал, кого-то вынесли. Ситников устроился на освободившееся место.
Густые тени скрывают лица раненых. Мне очень хочется пить, но будить дядю Никиту не решаюсь. Ни комиссара, ни фельдшера в землянке нет. Наверное, сами взялись за винтовки.
Я пробую подняться. Оказывается, это не очень трудно. Значит, мои раны не так уж страшны.
— Куда ты, Митрий? — просыпаясь, шепчет Семушкин.
— На двор, дядя Никита.
— Лежи, я тебе коробку из-под патронов поставлю.
— Нет, нет, ведь я могу. Видишь, могу, — поднимаясь, говорю я.
У меня кружится голова, ноги почему-то подкашиваются. Конечно, я мог бы попросить своего друга, чтобы он принес кружку воды, но мне самому хочется испытать свои силы. Семушкин придерживает меня за левую руку.
— Дядя Никита, я сам… ложись пока, ведь я не упаду, честное слово…
Он недоверчиво косит на меня глаза, но все же отпускает мою руку.
— Я скоро, — успокаиваю его напоследок.
Со скрипом раскрываю дощатую дверь. Морозный воздух бьет в лицо, захватывает дыхание. Пью его жадными глубокими вздохами. А ноги подкашиваются, дрожат коленки…
Стою, прислонившись к дверному косяку. Где-то далеко за тракторным грохочут пушки, гудят ночные бомбардировщики. Воздух наполнен тяжелым запахом недавнего боя.
Шуршат плывущие льдины. Левый берег скрыт в дымчато-синем тумане. Посередине Волги белеет остров, как неподвижная огромная льдина. Как он близок, можно доплыть за несколько минут… И все же никто не может добраться до него…
Надо мной вспыхивает ракета и повисает на парашютике. Это немцы освещают берег. Вода кажется черным зеркалом. Ракета падает дьявольски медленно. Две трассы пуль перекрещиваются у южной оконечности острова.
Захожу на кухню. Слабые отсветы пламени «катюши» с той половины просачиваются через дырявую плащ-палатку сюда. Пусто. Вероятно, и повар наверху. Нахожу воду. Пью до отрыжки. Черт с ним, все равно желудок чем-нибудь должен быть наполнен.